Вернувшись из Кисловодска, я утром отправился к Маяковскому. Булька встретил меня свирепым лаем. Хозяин остановил его:
- Булька! На кого ты лаешь? Надо же соображать!
Маяковский еще в пижаме. Он усаживает меня за стол и предлагает позавтракать с ним. Я отказываюсь:
- Спасибо, успел уже дома.
- Да, это только поэты поздно завтракают, они работают, так сказать, в ночной смене, - шутит Владимир Владимирович.
Нам нужно было обсудить очередные маршруты поездок, ближайшее выступление Маяковского в Москве. Я должен получить от него текст афиши и объяснительную записку к ней с расшифровкой тезисов.
Просмотрев наспех, за завтраком, ворох газет и журналов, Маяковский сказал:
- А теперь перейдем к делу. Начнем литературный сезон с октябрьской поэмы "Хорошо!" Как вы думаете, придет народ? Ведь это здорово! Целый вечер читать только одну вещь. До сих пор, по-моему, никто из поэтов этого не пробовал.
- Но вам будет непривычно,- заметил я.- Ведь всегда читаете наизусть, а тут придется с книжкой в руках...
- Ошибаетесь, я буду читать всю наизусть.
- Как же вы успеете выучить?
- Когда я пишу, я уже почти всё знаю. Еще немного проверю, и, думаю, пойдет гладко. Главное, чтобы был народ. Боюсь еще, чтобы вечер не оказался скучным - ведь это так необычно. Но обязательно проведем его до Октябрьской годовщины в Москве и в Ленинграде. А сейчас надо расписать афишу, сделать ее праздничной, красивой...
На обыкновенном листе бумаги Владимир Владимирович красным карандашом нарисовал сначала круг. И простым черным карандашом крупно вписал в него: "Хорошо!". Потом над кругом появилось слово: "Октябрьская" (вразрядку) и под ним: "поэма". Сверху проставил: "чтение" и "новая вещь". Но сейчас же эти две строчки вычеркнул. Затем написал: "программа в двух отделениях, ответы на записки".
Разделив лист пополам римскими I и II, он сочинял заголовки, помечая их арабскими цифрами. В самой поэме, как известно, заголовков нет, главы обозначены порядковой нумерацией, от первой до девятнадцатой. В афишу вошли заголовки - отдельные строки поэмы. Их оказалось двадцать два, по одиннадцать с каждой стороны афиши, то есть в каждом из двух намеченных отделений. Третье отделение - ответы на записки.
Поражала быстрота, с какой Маяковский придумывал и писал, выделяя "ударные" места поэмы.
Когда афиша сдавалась в печать, некоторые товарищи высказывали сомнения по поводу двух заголовков: "Мать их за ноги" и "В уборную иду на Ярославский". Я спорил: "Ведь так в книге!" - "В книге для читателя - можно, а в рекламе для улицы - нельзя", - возражали мне. Удалось отстоять только второй заголовок, а первый с ведома автора, пришлось заменить словом "Бей" - из той же главы.
Девятую главу поэт обозначил кратко: "Дым отечества". Пятая обозначена двумя заголовками: "Извольте понюхать" и "Я, товарищи, из военной бюры". Седьмая - даже тремя: "Здравствуйте, Александр Блок", "Жир ёжь страх плах!" и "Господин помещичек, собирайте вещи-ка!"
Если бы не ограничения, диктуемые размером афиши, тем, что она не может быть перегружена текстом, - Маяковский включил бы в нее, вероятно, еще десяток заголовков.
В разгар работы он, слегка улыбнувшись, неожиданно спросил меня:
- Вы не будете возражать против того, что я вставил вас в поэму?
- Каким образом я попал туда?
- Помните ваш рассказ о бегстве Врангеля? Не зря я вас тогда мучил. Вы его здесь узнаете. Читайте в афише: "Сперли казну и удрали, сволочи". Это из вашего рассказа. А начало главы такое:
Мне
рассказывал
грустный еврей,
Павел Ильич Лавут...
Я перебил его:
- Почему "грустный"? Ну, еврей - пожалуйста. Но я возражаю против "грустного".
Маяковский начал тут же подбирать другое прилагательное. В окончательном варианте значится "тихий".
Он прочел отрывок из шестнадцатой главы. Я вспомнил о наших беседах.
...В дорожной обстановке я иногда рассказывал Владимиру Владимировичу о своих "молодых" годах, которые прошли на драматической сцене. Я вспоминал об Аркадии Аверченко, Собинове, Власе Дорошевиче и о многих других, с кем довелось в ту пору познакомиться...
Однажды я рассказал, как отвозил своего друга Володю Самодурова, большевика-подполыцика, заболевшего сыпняком, из Александровска в Крым, куда его направила партия. В Крыму я застрял, устроился в театре...
Севастополь 1920 года...
Весной на площади у Графской пристани, возле памятника Нахимову, я наблюдал церемонию вручения скипетра Врангелю. Народу было маловато. Отслужили молебен, офицеры троекратно проорали "ура", и архиепископ, который произносил речь, закончил ее словами: "Петр - по-гречески камень. Мы не сомневаемся в том. что барон Петр Николаевич Врангель оправдает свое имя, и недалек час, когда Россия станет единой и неделимой".
Маяковский тут вставил:
- Камень был из песка... из камня посыпался песочек.
- Да, - добавил я, - помпы не получилось. Все это торжество производило впечатление авантюры.
...Севастопольский рейд часто навещали иностранные суда, подвозившие врангелевцам оружие и продовольствие. Кого тут только не было: англичане и американцы, французы и греки, турки и итальянцы...
Во время своего рассказа я не раз повторял морское слово "узел". Маяковский спросил, что оно значит. Я пояснил: одна и три четверти версты в час, приблизительно. Вероятно, он хотел проверить себя - и меня заодно.
...Готовясь к эвакуации, интервенты вовсю занимались спекуляцией. Офицеры и маклеры шныряли в поисках выгодных сделок. Их интересовало все то, что можно сбыть и что можно вывезти. Очень ценились револьверы (особенно "кольты"), домашняя утварь и, разумеется, бриллианты. На военные корабли грузили даже рояли.
И, как гром среди ясного неба: Красная Армия форсировала Перекоп. В Севастополе паника. Она разрасталась с каждым часом.
Маяковский обобщил эти детали, отнеся их не только к интервентам, но и непосредственно к "драпавшим":
У кого -
канарейка,
у кого -
роялина,
кто со шкафом,
кто
с утюгом.
Кадеты -
на что уж
люди лояльные -
толкались локтями,
крыли матюгом.
...Я с любопытством и со злорадством наблюдал эту картину. Бродя у южной бухты, останавливался у каждого парохода. Буквально с боем брались на них места. Я видел, как солдат сбил с трапа в море офицера. Все обезумели.
На рейде
транспорты
и транспорточки,
драки,
крики,
ругня,
мотня, -
бегут
добровольцы,
задрав порточки, -
чистая публика
и солдатня.
...Я рассказывал, что среди убегавших были и такие, которые действовали бессознательно или были втянуты обстоятельствами. Все вокруг было охвачено паникой. Запомнилась средних лет женщина, одиноко стоявшая вдали от причала, у Приморского бульвара, окруженная огромными, в человеческий рост, узлами. Кто она? На что надеялась? Вероятно, на то, что ее подберет какая-нибудь шхуна. Она кричала, звала. Никто не обратил внимания. Это было в четвертом часу дня, когда последние суда покидали гавань. А женщина в отчаянии визжала.
Этот эпизод имел в виду Маяковский, когда читал мне набросок будущей афиши:
"Аспиды,
сперли казну
и удрали, сволочи".
...Отсюда же, с Приморского, я наблюдал, как на фоне уходящих судов приближались к рейду два корабля - американские миноносцы. Они пришли, как говорят, к шапочному разбору и, постояв минут десять, завершили картину эвакуации тем, что, развернувшись, пошли рядышком, курсом на Босфор.
- Пришли, понюхали и пошли прочь - как крысы в гоголевском "Ревизоре".
Маяковский улыбнулся.
15 ноября, в первом часу дня, только я вышел из своей квартиры, вижу - по противоположной стороне Большой Морской идет Врангель в направлении Нахимовского проспекта. Вначале я даже усомнился: он ли это? Почему без свиты? Но, вглядевшись в пешеходов, я убедился, что спереди и сзади, на почтительном расстоянии, стараясь быть незамеченной, следует его охрана. Со мной был мальчик лет двенадцати. Вместе с ним мы прошли весь Нахимовский проспект, очутились у Графской пристани и задержались возле одной из колонн. Врангель спустился по лестнице... У причала ждала моторная лодка. Он быстро сел в нее, а за ним еще двое. Перекрестился. Поцеловал пирс... И лодка набрала скорость. Она мчалась к яхте "Алмаз".
Маяковский допытывался:
- Откуда он шел, как по-вашему?
- Из штаба, очевидно, так как штаб находился неподалеку.
- Что вы знаете об "Алмазе"?
- Яхта эта была, говорят, построена за границей для Николая Второго, плававшего на ней по Северному морю.
Слушая меня, Владимир Владимирович что-то помечал в записной книжке. Это было привычно (с записными книжками он не расставался), и я не догадывался, что эти его записи лягут потом строками в поэму:
"Только что
вышел я
из дверей,
вижу -
они плывут..."
В течение нескольких месяцев Маяковский заставлял меня вновь и вновь возвращаться к моему рассказу. Он выспрашивал различные подробности, не давая, однако, понять, для чего они ему нужны. Мне казалось, что он просто интересуется этими событиями, быть может, сравнивает отдельные детали с тем, что ему приходилось слышать от других. Зная любознательность Маяковского, я не особенно удивлялся настойчивости расспросов, тем более, отделенных друг от друга немалыми временными интервалами.
Работая над поэмой, он рассказывал мне содержание отдельных глав, читал отрывки, желая, должно быть, проверить реакцию будущего читателя, слушателя. Но о "врангелевской" главе не было речи. Вероятно, он не хотел "спугнуть" рассказчика.
Когда в августе мы направлялись в Крым, Маяковский в коридоре вагона огорошил меня вопросом:
- Вы не помните, на Врангеле была черная черкеска или белая?
Я растерялся: что же, он меня проверяет? Я было даже обиделся.
- Не помню точно, - ответил я нехотя. - Кажется, черная.
И ушел в купе. Владимир Владимирович за мной.
- Не дуйтесь, - сказал он мягко. - Я просто так спросил...
Думаю, что именно в эти дни он окончательно оттачивал шестнадцатую главу поэмы. Если бы я засвидетельствовал, что Врангель был не в черной черкеске, а в белой, то в поэме он, надо полагать, остался бы все равно в черной - не только из-за переклички двух "чер" (черная черкеска), а потому, что именно этот штрих хорошо вяжется со всем обликом "черного барона".
Хлопнув
дверью,
сухой, как рапорт,
из штаба
опустевшего
вышел он.
Глядя
на ноги,
шагом
резким
шел
Врангель
в черной черкеске.
...Утром следующего дня, после бегства врангелевцев из Севастополя, в город вступила Красная Армия. Маяковский требовал подробностей, которые я мало-помалу припоминал.
Впоследствии, читая эту главу, поэт рассказывал слушателям ее происхождение:
- У нас часто пишут, особенно молодые товарищи, о подвигах в гражданскую войну, а они в те годы еще под стол пешком ходили. Писать надо только о том, что знаешь, - делать такие вещи в порядке личных ассоциаций. Этот рассказ моего знакомого проверялся мной несколько раз - на случай ошибок или увлечений рассказчика - и моих тоже. В проверенном виде он положен в основу главы. Я считаю такой метод правильным. Я беру конкретное лицо и нарочно упоминаю фамилию и даже имя и отчество. Как я объясняю, почему "тихий"? Во-первых, чтобы было доверие к автору: автор знает, о ком говорит. Сперва я написал "грустный", но товарищи отговорили: "Он не грустный". Пробовал и "знакомый". Но это ни к чему не обязывает, знакомых много и разных. "Тихий" не значит, что он разговаривает шепотом. Но по сравнению со мной, скажем, он тихий.
По рядам прокатывался смех. И Маяковский добавлял:
- Вот он сидит в зале - посмотрите и убедитесь! - иногда показывал он на меня.
При этих словах я обычно, даже не дослушав выступление Владимира Владимировича до конца, вылетал из зала, а потом предъявлял "претензию".
Всю поэму Маяковский читал на людях сравнительно редко - нельзя ведь считать публичными чтения поэмы у него на квартире (дважды). Упомяну лишь такие вечера, как 18 октября 192/ года в Красном зале Московского комитета партии для актива, потом 20 октября и 15 ноября в Московском Политехническом музее, 26 октября в зале Ленинградской капеллы и еще несколько чтений в Москве. Это, пожалуй, все.
Придя на вечер в Политехнический, он прежде всего радостно отметил: народ пришел полностью. Значит, интересуются.
С трибуны он заявил:
- Товарищи! Я прочитаю вам свою новую поэму "Хорошо!". Хотя эта вещь сделана к десятилетию Октябрьской революции, но мне бы не хотелось, чтобы поэма была временным явлением, а имела бы права гражданства на долгие и долгие годы. Я считаю, к какой бы дате ни была написана вещь, она должна быть интересна и в дальнейшем, а тем более - такая большая вещь на такую большую, волнующую тему.
Он разбил чтение на две части, с перерывом посредине. Окончив поэму, сделал второй перерыв и затем отвечал на записки.
Вечер затянулся до полуночи.
В других случаях, когда на афише значилось чтение поэмы, она исполнялась автором с купюрами, а то просто читалось только несколько глав, которые давали представление о поэме. В оставшееся время Маяковский читал другие стихи и тем самым шире знакомил слушателей со своим творчеством.
Когда поэма читалась с сокращениями, то чаще всего он читал 2, 3, 4, 5, 6, 7, 14, 16, 17 и 19-ю главы.
Если же среди множества других стихов звучали две-три главы из "Хорошо!" то, как правило, это были: 3, 4, 6, 7, 17 и 19-я.
В отрывках поэму слушали многие города:
Москва - более двадцати раз,
Ленинград - около десяти раз,
Баку, Ялта - по семь раз,
Ростов и Тифлис - по четыре,
Одесса, Киев, Днепропетровск, Свердловск, Вятка - по три,
Харьков, Пермь, Казань, Новочеркасск, Симферополь - по два,
Запорожье, Таганрог, Армавир, Бердичев, Житомир, Винница, Севастополь, Ессентуки, Пятигорск, Кисловодск; в Крыму - Алушта, Гурзуф, Алупка, Симеиз, Мисхор; на Кавказе - Сочи, Гагры, Хоста - по одному разу.
Владимир Владимирович радовался тому, как принял поэму московский партактив. Успешно прошел вечер и в Политехническом, зал был буквально набит слушателями.
Маяковский беспокоился дойдет ли, например, юмор таких строк:
- Керенский где-то?
- Он?
За казаками. -
И снова молча.
И только
под вечер:
- Где Прокопович? -
- Нет Прокоповича. -
Все доходило. Аудитория понимала и принимала поэму: ее героику и юмор, ее лирические отступления, призывные лозунги и, наконец, бытовые сцены. В авторском исполнении поэма звучала особенно выразительно.
Просто, строго и вместе с тем широко, вдохновенно читал Маяковский первые строки "Хорошо!":
Время -
вещь
необычайно длинная, -
были времена -
прошли былинные.
.....................................
Потом - переход к едва заметной напевности:
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
в моем.
В первой половине второй главы, приглушенно-отдаленным голосом, отрывисто и напряженно выделялась каждая строка:
"Кончайте войну!
Довольно!
Будет!
В этом
голодному году -
невмоготу".
Последнее слово как бы "отбрасывалось".
Другую строфу поэт "мелодировал" на мотив песни "Оружьем на солнце сверкая"... и вносил сюда элемент пародийности - ведь речь шла о Керенском:
Забывши
и классы
и партии,
идет
на дежурную речь.
Глаза
у него
бонапартьи
и цвета
защитного
френч.
Вся четвертая глава проходила под дружный хохот аудитории. За "усастого няня" Милюкова Маяковский говорил густым басом, а за Кускову - срывающимся контральто. Он то понижал голос до самых низких нот, то поднимал его до резкого писка:
Ах, няня-няня!
няня!
Ах!
произносил он с утрированной четкостью, протяжно завывая последнее "ня" и с глубоким вздохом восклицая: "Ах!" Он, можно сказать, просто играл эти места:
"Саша! -
Душка!" -
говорил он в нос, с нарочито поддельной актерской "страстью".
Читая почти всю главу в гротесковых, пародийных тонах, он в конце обращался интимно к публике, слегка скандируя:
Быть может,
на брегах Невы
подобных
дам
видали вы?
Совсем другим тоном произносил поэт слова:
"Я,
товарищи, -
из военной бюры.
Кончили заседание -
тока-тока..." -
сдержанным шепотом, чуть хрипловато.
При чтении шестой главы подчеркивался ее героический пафос. Тут почти не было игры. Шел естественный, полный значимости рассказ о всемирно-историческом событии. Лишь иногда, не нарушая основного стиля, поэт выделял отдельные строки.
Те из чтецов Маяковского, которые, "играя" чуть не каждую строку, ссылаются на его манеру исполнения, неверно осведомлены. Игровой прием для Маяковского был лишь одним из многих, и поэт им не злоупотреблял.
Одновременно хочу подчеркнуть, что для Маяковского характерен медленный темп чтения. Именно благодаря ему слушатель и ощущал наполненность каждой строки, каждого образа. Это чувствовалось, например, уже с первых слов шестой главы:
Дул,
как всегда,
октябрь
ветрами...
Тут же, в чтении, явственно слышался напев "Степана Разина", когда поэт доходил до следующей строфы:
Под мостом
Нева-река,
по Неве
плывут кронштадтцы...
От винтовок говорка
скоро
Зимнему шататься.
И знакомый всем напев волжской песни как бы приближал историческое прошлое и связывал события на Неве с другими, более давними, происходившими на берегах могучей русской реки.
Еще напряженнее следили слушатели за ходом повествования после того, как та же мелодия снова возникала (через три строфы) в грозном требовании народа:
Лучше
власть
добром оставь,
никуда
тебе
не деться!
Ото всех
идут
застав
к Зимнему
красногвардейцы.
Завершался поэтический рассказ об исторических октябрьских днях словами "Интернационала":
Впервые
вместо:
- и это будет... -
пели:
- и это есть
наш последний... -
Маяковский выделял здесь слово "есть", и мелодия "Интернационала" слышалась в этом речитативе весьма четко.
Строки об Александре Блоке из седьмой главы он произносил с едва заметной иронией:
Но Блоку
Христос
являться не стал.
Припоминается такое:
- Это правда, что вы ночью встретили Блока? -спросил я как-то. - Или сочинили?
- Наивный человек - такого не сочинишь, - сказал Маяковский.
И я понял тогда, что ответ касается не только данного эпизода. Он имел принципиальное значение и вытекал из творческого метода поэта. Жизнь питала его поэзию. И он включал в нее реальные факты действительности.
В том, как читал Маяковский главу, посвященную Блоку, чувствовалось большое уважение к поэту:
У Блока
тоска у глаз.
Живые,
с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла.
Затем шел резкий переход к строкам-воззваниям с их близкой к песенной форме. Он их и на самом деле напевал. Мелодия была выражена настолько ясно, что мне удалось даже ее записать:
Мелодия
Песню прерывали остро ритмованные рефрены, завершавшие каждую из ее трех строф. Они скандировались быстро и резко:
Вверх -
флаг!
Рвань -
встань!
Враг -
ляг!
День -
дрянь.
.......................................................
Радостно и уверенно звучащее четверостишие (у Маяковского - 8 строк):
Эта песня,
перепетая по-своему,
доходила
до глухих крестьян -
и вставали села,
содрогая воем,
по дороге
топоры крестя. -
сменялось мелодией, напоминавшей лезгинку, прыгающей со слога на слог, с утрированно растянутыми "мещика" - "вещи-ка"
Мелодия
до внезапного громогласного вторжения:
Эх, яблочко,
цвета ясного.
Бей
справа
белаво,
слева Краснова.
Этой транскрипции соответствовало и подчеркнутое произношение. В несколько ранее идущем слове "петух" "е" нарочито читалось, как "я".
Финал седьмой главы поэт читал замедленно, чеканя каждое слово:
Этот вихрь,
от мысли до курка,
и постройку,
и пожара дым
прибирала
партия
к рукам,
направляла,
строила в ряды.
Есть еще в поэме песни: в 10-й главе - "Итс э лонг уэй ту Типерери...", "Янки дудль кип об...", в 11-й - "Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне!", в 15-й - "Мы только мошки..." (на мотив "Цыпленок жареный"), в 16-й использован "Марш Буденного" (музыка Дм. Покрасса, слова Д'Актиля), "И с нами Ворошилов, первый красный офицер", в 18-й - "Тише, товарищи, спите..." (Здесь - напев песни "Спите, орлы боевые", который повторялся трижды, каждый раз с иной эмоциональной окраской.)
Слушатели особенно живо реагировали на лирическое признание:
Моя
милиция
меня
бережет.
Жезлом
правит,
чтоб вправо
шел.
Пойду
направо.
Очень хорошо.
Этот отрывок, как, впрочем, и вся последняя глава, в устах автора звучал торжественно и вместе с тем мягко, задушевно, с нотками легкой, добродушной иронии.
Моя попытка рассказать о том, как читал "Хорошо!" сам Маяковский, не имеет, разумеется, своей целью навязать исполнителям его поэзии универсально-одинаковую манеру. Нет! Я хочу лишь помочь им познакомиться с авторской трактовкой, как она мне запомнилась. Это, надеюсь, убережет многих из них от ложных шагов.
Я слышал поэму "Хорошо!" в авторском чтении, в отрывках и полностью, чуть ли не сто раз. С тех пор прошло тридцать пять лет. Но по-прежнему, как живой, встает поэт передо мной. Рука поднята вверх. И я слышу его бархатистый бас, который невозможно спутать ни с каким другим голосом:
Радость прет.
Не для вас
уделить ли нам?!
Жизнь прекрасна
и
удивительна.
Лет до ста
расти
нам
без старости.
Год от года
расти
нашей бодрости.
Славьте,
молот
и стих,
землю молодости.