Должно быть, иностранцы меня уважают, но возможно и считают идиотом,- о русских я пока не говорю. Войдите хотя бы в американское положение: пригласили поэта,- сказано им - гений. Гений - это еще больше чем знаменитый. Прихожу и сразу:
- Гив ми плиз сэм ти!*
* (Дайте мне, пожалуйста, стакан чаю (англ.).)
Ладно. Дают. Подожду - и опять:
- Гив ми плиз...
Опять дают.
А я еще и еще, разными голосами и на разные выражения:
- Гив ми да сэм ти, сэм ти да гив ми,- высказываюсь. Так вечерок и проходит.
Бодрые почтительные старички слушают, уважают и думают: "Вон оно русский, слова лишнего не скажет. Мыслитель. Толстой. Север".
Американец думает для работы. Американцу и в голову не придет думать после шести часов.
Не придет ему в голову, что я - ни слова по-английски, что у меня язык подпрыгивает и завинчивается штопором от желания поговорить, что, подняв язык палкой серсо, я старательно нанизываю бесполезные в разобранном виде разные там О и Be. Американцу в голову не придет, что я судорожно рожаю дикие, сверханглийские фразы:
- Ее уайт плиз файф добль арм стронг...-
И кажется мне, что очарованные произношением, завлеченные остроумием, покоренные глубиною мысли, обомлевают девушки с метровыми ногами, а мужчины худеют на глазах у всех и становятся пессимистами от полной невозможности меня пересоперничать.
Но леди отодвигаются, прослышав сотый раз приятным баском высказанную мольбу о чае, и джентльмены расходятся по углам, благоговейно поостривая на мой безмолвный счет.
- Переведи им,- ору я Бурлюку, - что если бы знали они русский, я мог бы, не портя манишек, прибить их языком к крестам их собственных подтяжек, я поворачивал бы на вертеле языка всю эту насекомую коллекцию...
И добросовестный Бурлюк переводит:
- Мой великий друг Владимир Владимирович просит еще стаканчик чаю.
Ладно.
Дома отговорюсь.
Я поговорю!
Я поговорю так, что обхохочется не знавший улыбки редактор "Крокодила", я поговорю так, что суровые судебные исполнители, описывающие мебель за неуплату налога, мебель вдовы, голодной старушки,- эти суровейшие чиновники, рискуя потерять службу, будут прыскать со смеху, вспоминая мои слова.
И вот я дома.
Вы поймете меня.
С разинутым ртом, с уже свисающим с губы словом бросаюсь всюду, где есть хоть маленькая надежда поговорить.
С риском возбудить фантастические подозрения, ввязываюсь в меланхолические разговоры выворачивающих сундучки пограничников; встреваю в семейный спор красноармейца и его бабы и, моментально заставив их замолчать, обращаю семейство в бегство; весь в ораторском напряжении, я стою поперек вагонного коридорчика, готовясь на первого вышедшего обрушиться всеми залежавшимися вопросами и ответами.
Оратору поезд, идущий из-за границы, плохая пожива. Направо в купе японцы, и язык у них японский; налево - француз безмолвный, все шире и шире открывающий испуганные глаза с каждым новым километром российского снега.
Лишь одно купе показалось мне подозрительным по возможной русскости, и я повел организованную осаду.
Час тому назад прошмыгнул человек в кашне, весело проорав, ни к кому не обращаясь:
- Они дают пятнадцать градусов мороза, не вижу десять!
Кто ему дает? Почему пятнадцать? Отчего он не видит? Ничего не понятно.
Проорал, захлопнул дверь и набросил цепочку.
Еще через час задверный храп убедил меня ослабить осаду. Я поспал на скорую щеку и в 7 утра уже стоял на посту.
В одиннадцать распахнулась дверь, и появилась женщина, запахнутая в три пары всего заграничного.
Она держала в руках огромную зубную щетку, хотя золото, кажется, лучше чистить замшей.
Женщина деловито обратилась ко мне:
- Кто есть в уборной?
На это я не приготовил ответа и как-то замялся плечами.
- Не заметили? - сказала женщина с таким презрением, что я до Москвы уселся на свое место. Отучился говорить. Крыть нечем. Я ехал из Нью-Йорка, как-то не заметил Москвы и почти что прямо подъезжал к Краснодару. Все-таки я буду говорить.
Я буду говорить с казаками и казачками. Краснодар - это столица Адыгеи, не коридор, не бездарный коридор интернационального, видите ли, общества спальных вагонов.
Уже скопились за день слова и фразы, уже я обернул их так, что должны, не могут не смеяться любые носители русских безграничных слов.
На первом встречном,- говорил я себе, взволакивая чемодан на второй этаж Первой советской гостиницы,- на первом встречном - испробую я веселящую силу слова.
В 8 часов утра в гостиницах еще пусто, но я пережал весь тариф звонков, обозначенный в белой, прислюненной к стенке бумажке.
Пришла молодая, красивая, большая женщина.
- Дайте чаю,- сказал я, справедливо рассчитывая вовлечь ее в разговор, используя посудную волокиту
Надо расположить ее к себе. Помогая поднять самовар, я уже весело спрашивал:
- Вы по-русски разговариваете? или по-адыгейски? - Чего? - переспросила она.
- А то вот я из Украины, там столб: направо писано "Бахмач" для русских, и налево такой же самый "Бахмач" - только для украинцев.
- Чтоб не запутались,- согласилась она сочувственно.
- А в вашем городе есть и улица Энгельса и переулок Луначарского?
- Это которые? - спросила она.
Видя несоответствие реплик, я перешел на бытовые темы.
- Шашлыку мне вчера в духане не дали, говорят, неурожай барашков.
- Барашки, правда, не уродились,- согласилась она, уже покончив с посудой, по-видимому, недоумевая и силясь понять, куда я клоню разговор.
- В вагоне,- продолжал я, повышая голос и теряя самообладание,- ко мне человечка посадили, маленький, а копун, утром полчаса одевается. Я ему говорю: чего возитесь? Это мне трудно одеваться, а вам что - брючки у вас крохотные!
Женщина вспыхнула, насупилась и сказала грубо:
- Оставьте насчет штанов и их снимания, я член профсоюза,- сказала и вышла, хлопнув дверью.
Озлобленный и униженный, я расстелил мой каучуковый таз-ванну, тяжелыми шагами пошел в уборную и, не доходя до прислужьей комнаты, крикнул в пространство:
- Ведро холодной воды в шестнадцатый номер! Возвращаясь из уборной, я вдруг встал. Встал как вкопанный. Несся смех. Этот смех несся из моего номера. Я поднялся на цыпочки и пошел, как лунатик, к цели, к щели. Я хочу видеть того, я хочу пожать руку тому, кто сумел рассмешить эту памятниковую женщину.
Завистливый, уткнулся я в дверную расселину. Женщина стояла над моим каучуковым тазом, женщина уперлась в таз слезящимися от смеха глазами и хохотала. Хохотала так, что по ванной воде ходили волны, и не свойственные стоячим водам приливы и отливы роднили таз и море.
В этот день я понял многое: и трудность писательского ремесла, и относительность юмора.
[1926]
Примечание
Как я ее рассмешил. Впервые - журн. "Красная нива", М., 1926, № 29, 18 июля.
Серсо - игра с тонким, легким обручем, который подбрасывают и ловят специальной палочкой.
...не заметил Москвы и почти что прямо подъезжал к Краснодару.- В Краснодаре Маяковский был 12-15 февраля 1926 года.