В автобиографии о войне сказано: "Принял взволнованно. Сначала только с декоративной, с шумовой стороны. Плакаты заказные и, конечно, вполне военные. Затем стих. "Война объявлена".
Таковы самые первые впечатления. Стихотворение "Война объявлена" свидетельствует о том, что у поэта еще нет своей четкой позиции.
Первая мировая война втянула в кровавый конфликт не только народы Европы, так или иначе в нее было вовлечено 38 государств с населением в полтора миллиарда человек. Это, как известно, была война империалистическая, захватническая с обеих сторон, война за передел мира. А кроме того, война, по расчету тех, кто ее затеял, должна была ослабить, расшатать интернациональное единство рабочих и подавить революционное движение внутри стран.
Расчеты буржуазии во многом оправдались: почти все партии II Интернационала выступили в своих странах в поддержку войны, то есть сомкнулись в ее целях со своими буржуазными правительствами, голосовали за военные бюджеты - предали интересы рабочего класса, интересы революции. В России это были меньшевики и эсеры. Предательский лозунг "ни побед, ни поражений", выдвинутый Троцким, В. И. Ленин охарактеризовал как сознательное или бессознательное проявление шовинизма, как враждебный пролетарской политике, пособнический царскому правительству и господствующим классам.
Партия большевиков была единственной партией в России, которая со всей твердостью и последовательностью выступала против войны, призывала народ к борьбе за превращение войны империалистической в гражданскую, - за свержение буржуазного правительства.
Официальная пропаганда, взывая к чувству национальной гордости, единству перед лицом опасности для Отечества, всеми средствами внушала народу, что каждый человек, "без различия состояния и партий", должен, защищая Отечество, идти на любые жертвы.
Маяковский в это время уже не был связан с большевиками, прервались даже личные контакты, и он тоже, как и большинство писателей, подпал под влияние официальной пропаганды, не сумел понять политический смысл событий. По заказу сочинял подписи к лубкам, как он признается, "вполне военные", то есть отражающие дух и содержание официальной политики. Осенью принимал участие в кружечном сборе "на помощь жертвам войны". И в конце октября подал прошение московскому градоначальнику на выдачу свидетельства о благонадежности, чтобы поступить добровольцем в действующую армию.
Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский в это время считал службу в армии и участие в боевых действиях на фронте патриотическим долгом. Статью "Штатская шрапнель", опубликованную 12 ноября 1914 года, он закончил такими словами: "Как русскому мне свято каждое усилие солдата вырвать кусок вражьей земли..." В другой статье - "Вудетляне" - он говорит о войне до победного конца: "...русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира".
В автобиографии Маяковский попытался связать два момента - желание пойти на фронт добровольцем и отобразить происходящее на войне в искусстве: "Чтобы сказать о войне - надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем". В ответ на прошение о благонадежности была положена резолюция: "Свидетельства не давать".
С середины ноября и весь декабрь 1914 года Маяковский заведует литературным отделом московской газеты "Новь", где публикует целую серию статей и фельетонов по вопросам политики, войны и главным образом - искусства. И помимо активной пропаганды футуристических идей и взглядов на искусство ратует за создание маршей и гимнов, которые вдохновляли бы солдат на войне.
В "Нови" поэт подготовил литературную страницу, по включенные в нее рассказ, а также стихи Асеева, Пастернака и свои ("Мама и убитый немцами вечер") под общей шапкой "Траурное ура" - настолько разошлись с победительным пафосом газеты, что редактор немедленно отстранил его от составления литературной страницы. Но ни маршей, ни гимнов для воюющей армии поэт не создал. Верно было сказано, что в "стихах писалось у Маяковского совсем не то, что он проповедовал в своих статьях" (В. Перцов). В стихотворениях, написанных в это время - "Мама и убитый немцами вечер", "Скрипка и немножко нервно", "Мысли в призыв" - есть ощущение ужаса войны и нет, не видно никакой внутренней потребности воинского подвига, ожидания победы... В то же время он критикует "Красный смех" Л. Андреева: "Война рассматривается только как ужас"... Поэт растерян: "Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору - а доказать ничего не умею!"
По поводу войны Маяковскому еще нечего "доказывать", и он - в статьях и фельетонах, напечатанных в "Нови", - развивает футуристические концепции искусства, правда, уже с оглядкой на войну. Война и вымученные стишки, вызванные ею к жизни, появлявшиеся в печати, дали Маяковскому новый повод со всей силой обрушиться на поэзию символистов, напоминающую, по его словам, "теплое одеяло, сшитое из пятачковых лоскутьев фельетонной мысли...".
В критике произведений литературы, искусства на военные темы он беспощаден. Но тезис: "Можно не писать о войне, но надо писать войною!" - звучит пока риторически. Маяковский знает, как пе надо писать о войне.
Как пишет Северянин, например:
Друзья! Но если в день убийственный
Падет последний исполин,
Тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин.
Эти салонно-напыщенные строки раздражали Маяковского: "Впечатление такое: люди объяты героизмом, роют траншеи, правят полетами ядер, и вдруг из толпы этих "деловых" людей хорошенький голос: "Крем де виолет", "ликер из банана", "устрицы", "пудра"! Откуда? Ах да, это в серые ряды солдат пришла маркитантка. Игорь Северянин - такая самая маркитантка русской поэзии".
Приговор убийственный.
Но как надо писать войною?
Маяковский не может ответить на этот вопрос. Ему кажется только, что развитие событий, время призвали к действию футуристов, именно их выдвинули на первый план искусства. Интуиция поэта подсказывает: "Сегодняшняя поэзия - поэзия борьбы", а футурист Маяковский утверждает: "Цель поэта - слово", "Слово - самоцель".
Подобный дуализм в сознании Маяковского, во взгляде на искусство, имевший продолжение и в двадцатые годы, вовсе не случаен. В революционности юного Маяковского все-таки было нечто от стихийного бунтарства (вспомним хотя бы его поведение в тюрьме). Уроки большевистского подполья не прошли, конечно, даром, поэтому он решил: надо делать социалистическое искусство, хотя не имел ясного представления, что это такое. Но семена футуристического бунта нашли отклик в его душе. Заманчивой показалась идея полного обновления языка поэзии, нахождения никому доселе неизвестных форм. "Ненависть к искусству вчерашнего дня" питалась ненавистью к буржуазному миропорядку. Максималист и бунтарь Маяковский зовет "сломать старый язык, бессильный обогнать скач жизни". Он опять уверяет: "слово - цель писателя", полагая: "Не идея рождает слово, а слово рождает идею". В этом ключе трактуется Чехов, любимый писатель молодого Маяковского. В противоречие сказанному вступают другие слова: "Причина действия поэта на человека... в способности находить каждому циклу идей свое исключительное выражение". Социалист в прошлом, участник большевистского подполья Маяковский борется с анархическим бунтарем в искусстве Маяковским, и перипетии этой борьбы находят отражение в статьях, выступлениях, стихах поэта. Ее отголоски мы будем слышать на протяжении многих последующих лет.
Плодотворным было обращение Маяковского к национальным истокам, к народным традициям. В статье "Россия. Искусство. Мы" он цитирует воззвание Хлебникова к славянам студентам, написанное в 1908 году и зовущее к единению, клеймит унизительную, обывательскую привычку оглядываться на заграницу - в быту, в искусстве.
"Вместо чувства русского стиля, вместо жизнерадостного нашего лубка - легкомысленная бойкость Парижа или гробовая костлявость Мюнхена", - возмущается Маяковский. Но при этом считает позором исключение под нажимом шовинистической пропаганды из репертуара русских театров Вагнера, Гауптмана и др.
Он и футуризму хочет придать национальную окраску, считая, что "плеяда молодых русских художников - Гончарова, Бурлюк, Ларионов, Машков, Лентулов и друг. - уже начала воскрешать настоящую русскую живопись, простую красоту дуг, вывесок, древнюю русскую иконопись безвестных художников, равную и Леонардо и Рафаэлю".
К народной же традиции Маяковский подводит и футуристические эксперименты со словом, утверждая, что литература (поэзия), имеющая в своем ряду Хлебникова, Крученых, "вытекала... из светлого русла родного, первобытного слова, из безымянной русской песни".
Война, как событие не рядовое, мобилизует и духовные ресурсы, она заставляет думающего человека оглянуться назад, в историю, осмыслить опыт народа. В публицистике Маяковского нет прямых аналогий, но все же не случайно взгляд его обращен на национальные истоки искусства. Много позднее, в очерках о Париже, он расскажет такой грустно-забавный случай, бывший перед войной. Состоялась совместная выставка французов и русских. Один из критиков назвал русских жалкими подражателями и выхваливал какой-то натюрморт Пикассо. На другой день выяснилось, что служитель перепутал номера, восхваляемая картина оказалась кисти В. Савинкова, ученика "жалких подражателей", а сам Пикассо попал в "жалкие". Конфуз был тем больший, что на натюрморте красовались сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимые у Пикассо...
Национальное чувство было оскорблено и бездарностью правительственной и военной верхушки, из-за чего русская армия, несмотря на героизм ее солдат и офицеров, несла тяжелые потери.
Легальная публицистика в это время не имела возможности поднять свой голос против правительства, да и вряд ли Маяковский был к этому готов. Но в спорах об искусстве он со всею искренностью выразил национальное самосознание и горячо ратовал за самостоятельный путь его развития, за то, чтобы русский человек стал "делателем собственной жизни...".
Перспективу для изобразительных искусств Маяковский видит в том, чтобы "откопать живописную душу России", он призывает молодых художников "диктовать одряхлевшему Западу русскую волю, дерзкую волю Востока!" И здесь устремления Маяковского связаны с истоками, с национальными традициями и национальной самобытностью живописи.
К теории же "самовитого", "самоцельного" слова прибавляются радикальные поправки. В статье "Без белых флагов" Маяковский пишет: "Нам слово нужно для жизни. Мы не признаем бесполезного искусства". И одно из требований жизни, уже в статье "Война и язык", Маяковский формулирует так: "сделать язык русским". Это означало, что эксперимент со словом должен быть целиком подчинен внутренним законам русского языка.
В начале 1915 года Маяковский впервые хоронит футуризм - тот, что был представлен "особенной группой". Поэт возвещает, что тот футуризм "умер", и провозглашает осанну тому, что с "чертежом зодчего" готовится творить новое искусство. В поэзии он делает новые шаги, уводящие в сторону от автономных, эстетски ограниченных задач и целей этого течения. Стихотворения "Я и Наполеон", "Вам!" "гимны", написанные в 1915 году, уже отчетливо выявляют позицию поэта, разводят его не только с официальной пропагандой и подхватывающей ее мотивы литературой, но и с футуризмом.
1915 год остудил некоторые горячие головы, одурманенные победно-патриотическим угаром. Уже в начале его русская армия терпит поражения, на фронте не хватает снарядов, командование шлет в ставку и военное министерство запросы, в войсках растет недовольство, буржуазия греет руки на военных заказах. И вместе с этим происходят такие события, как выпуск первого номера нелегальной газеты Петербургского комитета "Пролетарский голос", возобновление большевистского журнала "Вопросы страхования", - первые явные признаки революционного протеста.
Именно в это время Маяковский по-настоящему ощутил трагедию войны и выразил ее в стихотворении "Я и Наполеон". А стихотворение "Вам!", впервые, очевидно, прочитанное в артистическом кабачке "Бродячая собака" 11 февраля 1915 года, вызвало настоящую бурю негодования у буржуазной публики.
И было от чего негодовать!
В "Бродячей собаке", пристанище литературной и артистической богемы Петрограда, где вовсе не ощущалось, что идет война, армия терпит поражения, льется кровь, любила бывать буржуазная публика, искавшая острых ощущений. Ее допускали сюда за высокую плату, презрительно именуя таких посетителей "фармацевтами". Вот к ним-то и обратил поэт свои гневные строки:
Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванную и теплый клозет!
Как вам не стыдно о представленных к Георгию
вычитывать из столбцов газет?!
Знаете ли вы, бездарные, многие,
думающие нажраться лучше как, -
может быть, сейчас бомбой ноги
выдрало у Петрова поручика?
Эти стихи привели присутствующих в шоковое состояние. В воспоминаниях Т. Толстой-Вечорки рассказывается об этом подробно. Публика застыла в изумлении: кто с поднятой рюмкой, кто с куском недоеденного цыпленка. Раздалось несколько возмущенных возгласов, но Маяковский, перекрывая их, громко продолжал чтение.
Скандал разразился после последних строк:
Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре б... буду
подавать ананасную воду!
Раздались "ахи" и "охи" женщин, мужчины остервенились, раздались угрожающие возгласы, свист...
"Маяковский стоял очень бледный, - вспоминает Т. Толстая-Вечорка, - судорожно делая жевательные движения, - желвак нижней челюсти все время вздувался, - опять закурил и не уходил с эстрады.
Очень изящно и нарядно одетая женщина, сидя на высоком стуле, вскрикнула:
- Такой молодой, здоровый... Чем такие мерзкие стихи писать шел бы на фронт.
Маяковский парировал:
- Недавно во Франции один известный писатель выразил желание ехать на фронт. Ему поднесли золотое перо и пожелание: "Останьтесь, ваше перо нужнее родине, чем шпага".
Та же "стильная женщина" раздраженно крикнула:
- Ваше перо никому, никому не нужно!
- Мадам, не о вас речь, вам перья нужны только на шляпу.
Некоторые засмеялись; но большинство продолжало негодовать, словом, все долго шумели и не могли успокоиться. Тогда распорядитель вышел на эстраду и объявил, что вечер окончен".
Газета "Биржевые ведомости" лицемерно восклицала: "Эти ужасные строки Маяковский связал с лучшими чувствами, одушевляющими нас в настоящее время, с нашим поклонением тем людям, поступки которых вызывают восторг и умиление!.."
Стихотворение "Вам!" и его "премьера" в "Бродячей собаке" (опубликовать его удалось только в альманахе "Взял" в конце 1915 года), без сомнения, знаменует критический момент, внутренний поворот в понимании характера войны Маяковским. На все происходящее он посмотрел как бы другими глазами и с другой стороны. Маяковский не стал пораженцем, но он увидел фальшь и лицемерие, лжепатриотизм буржуазной публики и открыто, гневно обвинил ее в этом.
В начале этого же года Маяковский вернулся к поэме "Облако в штанах", первые наброски которой были сделаны еще во время поездки футуристов по городам России. Жить он переехал в Петроград, перебиваясь на случайных литературных гонорарах, на лето поселился в дачном поселке Куоккала ("Вечера шатаюсь пляжем. Пишу "Облако"). До революции - в 1915 и в 1916 годах - поэма издавалась с многочисленными цензурными изъятиями. Полностью была опубликована в 1918 году. В предисловии к этому изданию поэмы "Облако в штанах" Маяковский так определил смысл произведения: "Долой вашу любовь", "долой ваше искусство", "долой ваш строй", "долой вашу религию" - четыре крика четырех частей".
Он тогда был настроен революционно, говорил Шкловскому: "Нельзя думать о мелком. Надо говорить о революции на заводах".
Поэмой "Облако в штанах" он покушался на нравственные и социальные устои буржуазного общества, бросал ему открытый вызов и предсказывал приход революции:
Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год.
Война ускорила социальное прозрение Маяковского, и вслед за этими строками он уже мог заявить: "А я у вас - его предтеча..." Художник, поэт - в нынешнем понимании Маяковского - должен жертвовать, служить революционному будущему, его людям ("...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя"). Он выступает от имени тех, кто живет на нижних этажах общества, - от имени "каторжан города-лепрозория", видит в солидарности людей труда могучую силу: "Мы - каждый - держим в своей пятерне миров приводные ремни!"
В поэме бурлит молодая кровь, ее символика утверждает наступательную мощь молодости:
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду - красивый,
двадцатидвухлетний.
Поэма - все ее четыре части - связывается воедино любовным мотивом. Искусство, религия, социальный уклад - все направлено против любви, все искажает естественное и благородное человеческое чувство.
Замысел поэмы и начало ее возникли во время турне футуристов по России. В Одессе Владимир Владимирович познакомился с прелестной юной Марией Александровной, девушкой редкого обаяния, тут же и нареченной им Джиокондой. И в поэме она появляется как Мария, а потом: "Помните? Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, страсть", - а я одно видел: вы - Джиоконда, которую надо украсть!" Тогда еще у многих в памяти было похищение знаменитой картины Леонардо да Винчи из Лувра и возвращение ее в музей (1911-1913).
В Одессе произошло то, что должно было произойти с Маяковским. Ему было двадцать лет. Сердце молодого поэта еще не обожгло любовное пламя, его страстная натура еще не подверглась испытаниям любви.
Мария Александровна - Машенька Денисова - была не только хороша собой, но вообще оказалась незаурядным человеком. Недаром и Каменский, тоже познакомившийся с Денисовой, отметил в ней "высокие качества пленительной внешности и интеллектуальной устремленности ко всему новому, современному, революционному".
Происходила она из многодетной крестьянской семьи, но в Одессе жила у старшей сестры, муж которой, Филиппов, был состоятельным человеком. Училась в частной гимназии, бросила, не закончив. Поступила на курсы художника Ю. Р. Бершадского, занималась скульптурой. Сочувствовала революционным идеям.
Сестра Маши, Екатерина Александровна, устраивала у себя дома литературные "обеды", куда и были приглашены накануне выступления в театре уже порядочно нашумевшие к тому времени московские "гастролеры" Маяковский, Каменский и Бурлюк. Но это была не первая встреча Маяковского с младшей Денисовой. Тремя неделями раньше они виделись в Москве на вернисаже художников "Мира искусства". Встреча была мимолетной, Маяковский тогда даже не назвался. В Одессе он сразу влюбился. Любовь вспыхнула в нем с необыкновенной силой. Встречи с Марией, по воспоминаниям Каменского, буквально преобразили Маяковского. Оп не находил себе места, метался по номеру гостиницы, звал своих друзей посмотреть на ночное море, надолго исчезал, а на вечере в театре, кажется, превзошел себя, читая стихи как никогда вдохновенно и все время поглядывая туда, где сидела его Джиоконда.
Маяковский был влюблен. Он, как считает Каменский, невероятно торопился со своими чувствами и страдал, не желая считаться ни с какими, на его взгляд, условностями. А они могли быть и не условностями вовсе. Мария Александровна, девушка достаточно независимая (на этой почве они и расходились с сестрой), тем не менее не расположилась к футуристам, не прониклась сочувствием к богемной стороне их жизни. Маяковский ей нравился, она увлеклась им, но от решительного шага отказалась. И не потому, что была нерешительна. Наоборот, вся ее последующая жизнь - цепь смелых, иногда даже сопряженных с огромным риском поступков. Было что-то другое, что мешало сделать еще один шаг навстречу Маяковскому, что-то другое, обо что билось терзаемое нетерпением и страстью сердце поэта.
Любовь - тайна, и никому не дано разгадать ее.
После последнего свидания с Марией Маяковский был мрачен и молчалив. Возможно, это было то объяснение, следы которого обнаружил Р. Дуганов на обороте рисунка Бурлюка, изображающего Марию Денисову. Р. Дуганов расшифровал "текст", который, как он считает, был игрой в угадывание по отдельным буквам. Текст этот действительно легко поддается расшифровке, за исключением одного слова, и после расшифровки выглядит так:
Я вас люблю
..н.л.. симпатичная
дорогая милая
обожаемая поцелуйте меня
вы любите меня?
И тут же два рисунка: пронзенное стрелой, истекающее кровью сердце и виселица. Спасительное чувство самоиронии, не покидавшее Маяковского даже в самые напряженные, драматические моменты жизни! Он терпел поражение, и он подшучивал над собой в глазах любимой. Наедине и с друзьями ему было не до шуток.
Вместе с Бурлюком и Каменским они продолжили свое турне, и в купе вагона, когда ехали из Николаева в Кишинев, Владимир Владимирович медленно, с большим напряжением, прочел своим друзьям строки:
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
"Приду в четыре", - сказала Мария.
Восемь,
Девять,
Десять.
Боль претворялась в стихи. Лирический герой поэмы "Облако в штанах", как и герой трагедии "Владимир Маяковский", стоит в центре мира, "стягивает весь мир к человеку", как очень точно выразил это исследователь творчества Маяковского В. Альфонсов. Грубая, жестокая реальность в поэме представлялась враждебной ее герою, здесь слышатся отголоски начавшейся империалистической войны.
Работа над "Облаком" была закончена в 1915 году, в Куоккале, где Маяковский, "шатаясь пляжем", вышагивал раскаленные строки поэмы.
"Это продолжалось часов пять или шесть - ежедневно, - вспоминал К. Чуковский. - Ежедневно он исхаживал по берегу моря 12-15 верст. Подошвы его стерлись от камней, нанковый синеватый костюм от морского ветра и солнца давно уже стал голубым, а он все не прекращал своей безумной ходьбы.
Так Владимир Маяковский писал свою первую поэму "Облако в штанах".
Чуковский ошибается только в одном, в том, что тогда еще, по его словам, начала поэмы не было. Может быть, Маяковский не считал начало законченным и потому не читал ему. Свидетельство Каменского о рождении первых строк и их прочтении в вагоне поезда не вызывает сомнений. Вряд ли поэма о любви, когда Маяковский весь был наполнен, жил этим чувством, могла начаться, как утверждает Чуковский, отрывком о Северянине и Бурлюке. Любовь не отпускала его и в Куоккале, образ Марии двоился в сознании, отталкивая и в то же время привлекая своей недоступностью:
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках почей рожденное слово,
величием равное богу.
Шла война. Другие страсти и думы обуревали поэта, но первая любовь просила, требовала "как просят христиане - "хлеб наш насущный даждь нам днесь".
Всю страсть отрицания в поэме Маяковский переносит на буржуазное мироустройство. В нем видит зло, искажающее мораль и искажающее идею искусства.
Но и этого Маяковскому мало, он бросает вызов самому богу, вводит в поэму образ "тринадцатого апостола" (она и была названа поначалу "Тринадцатый апостол"), образ грандиозного отрицания. Недаром четвертая часть поэмы столь агрессивна по лексике, по интонации, столь нарочито и грубо антиэстетична. Маяковскому претил "эстетизм на почве православия", ему претила идея религиозно обновляющей и воскрешающей стихии войны как антигуманная. И он богохульствует, издевается над всевышним с неслыханной дерзостью.
Маяковский возвышает человека, прощая ему даже личные обиды. Ницше, прочитанный поэтом, проповедовал повиновение, Маяковский призывал: "Выньте, гулящие, руки из брюк, - берите камень, нож или бомбу..."
Все "крики" поэмы подводят к отрицанию главного: "Долой ваш строй". Любовная драма, служащая завязкой сюжета, необычна. В обычном любовном треугольнике нет преуспевшего счастливого соперника, которого полюбила Мария. Она вообще не говорит при объяснении - любит или не любит, она только сообщает: "Знаете, я выхожу замуж". Она - Джиоконда, "которую надо украсть!" Ее украли, купили, прельстили богатством, деньгами, комфортом... Любое из этих предположений может быть верным. В треугольник третьим "персонажем" включен буржуазный жизнепорядок, где отношения между мужчиной и женщиной основаны на выгоде, корысти, купле-продаже, но не на любви... Здесь Маяковский типизирует явление, уходит от реального факта, так как Мария Денисова не выходила тогда замуж, это произошло позднее.
В борьбу с буржуазным миропорядком и вступает герой поэмы. Пока это - бунт, угроза, но более всего - страдания, выплеснувшиеся на такой мощной лирической волне, которая способна затопить человека с ног до головы, увлекая в поток невиданных страстей. Именно тут рождаются парадоксальные метафоры: "Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца!" "Глаза наслезенные бочками выкачу. Дайте о ребра опереться".
Страдания не за себя только, а за всех, чье достоинство попирается и попрано уже буржуазным порядком, рождает в нем чувство солидарности с теми, кто трудится ("Жилы и мускулы - молитв верней"), обостряет социальное зрение ("Я... вижу идущего через горы времени, которого не видит никто").
Тоска по любви, не омраченной корыстью, любви естественной, чистой с огромной силой сказалась и в последней части поэмы, и этим тоже объясняется та агрессивность, та уличная дерзость, с которой Маяковский обрушивается на бога, "повинного" в социальной несправедливости жизни на земле.
Антибуржуазный бунт был также и бунтом против салонного, изнеженного, обескровленного голым эстетством буржуазного искусства. Отвергая такое искусство, Маяковский взывает к поэтам, в том числе, и, может быть, прежде всего, к себе:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любовей и словьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая -
ей нечем кричать и разговаривать.
Итак, в русской поэзии произошло событие: появилась поэма о любви, поэма 22-летнего Владимира Маяковского, которая потрясла все основы буржуазного жизнеустройства и предсказала скорый приход революции.
Отрывки из поэмы, до ее публикации, были даны в статье "О разных Маяковских". Поэт стихами из "Облака" объясняет себя, иронически пародируя оценки и квалификации, даже ругательства, на которые не скупилась по отношению к Маяковскому буржуазная пресса.
Один только пример:
"Милостивые государыни и милостивые государи!
Я - нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.
Я - циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.
Я - извозчик, которого стоит впустить в гостиную, - и воздух, как тяжелыми топорами, занавесят словища этой мало приспособленной к салонной диалектике профессии.
Я - рекламист, ежедневно лихорадочно проглядывающий каждую газету, весь надежда найти свое имя...
Я - ...
Так вот, господа пишущие и говорящие обо мне, надеюсь, после такого признания вам уже незачем доказывать ни в публичных диспутах, ни в проникновенных статьях высокообразованной критики, что я так мало привлекателен".
И еще - в продолжение:
"Не правда ли, только убежденный нахал и скандалист, исхищряющий всю свою фантазию для доставления людям всяческих неприятностей, так начинает свое стихотворение:
Вы мне - люди,
И те, что обидели.
Вы мне всего дороже и ближе.
Видели,
Как собака бьющую руку лижет?"
"Нахал и скандалист" - это, конечно, характеристики Маяковского, взятые им из тогдашних газет (одна строка здесь впоследствии была исправлена: "Но мне - люди...").
"Облако" настолько ошеломляло своей антибуржуазностью, революционностью и поэтической мощью, что расправиться с ним обычными критическими приемами оказалось никому не под силу. Тогда была предпринята попытка объявить автора поэмы сумасшедшим. Его заманили в один частный дом, где собрали консилиум врачей-психиатров, но те не подтвердили кулуарного диагноза.
Коллеги-футуристы оценивали "Облако" лишь как явление эстетическое, не замечая в нем революционного содержания. Но были и такие люди, особенно среди молодежи, которые ощутили, может быть, еще не очень внятно для себя, исполинскую разрушительную мощь таланта Маяковского.
Судьбе угодно было распорядиться так, чтобы одним из слушателей поэмы, до ее публикации, стал Илья Ефимович Репин.
Но тут нужна небольшая предыстория: познакомились они у Чуковского. А с К. Чуковским, очень известным тогда и влиятельным критиком, у Маяковского были несколько странные отношения. Чуковский поругивал футуристов в печати, они не щадили его в своих выступлениях, тем не менее личные взаимоотношения складывались как вполне добропорядочные. Чуковский и тогда, в начале пути, выделял Маяковского и сам, приезжая из Петербурга в Москву, искал сближения с молодым поэтом, и встречи между ними были, но близости не произошло. В объяснение этого Чуковский высказывает догадку: "Маяковский был то, что называется хоровой человек. Он чувствовал себя заодно с футуристами..." Это значит, что Маяковский не мог иметь близких отношений с человеком, выступающим против его товарищей футуристов.
Вряд ли здесь удачно сказано "хоровой", Маяковский в любом хоре был солистом, выделялся своим голосом, даже если это относится к футуристическим выступлениям, но чувство солидарности, товарищеской верности Чуковским угадано верно, и в будущем мы не раз убедимся, как прочно жило оно в поэте.
Чуковский рассказал, как в 1913 году он читал в Политехническом лекцию о футуристах, это была тогда модная тема. На лекциях его побывали Шаляпин, граф Олсуфьев, Бунин, Савва Мамонтов и "даже почему-то Родзянко". Так вот, в ту минуту, когда лектор бранил футуризм, Маяковский появился в желтой кофте и прервал лектора, выкрикивая по его адресу злые слова. В зале начался гам и свист.
Особый привкус эпизоду придает то, что пронести контрабандой желтую кофту в Политехнический помог Чуковский. Полиция в это время запретила Маяковскому появляться перед публикой в желтой кофте и специально проверяла его при входе. Получив уже на лестнице кофту от Чуковского, Владимир Владимирович тайком переоделся и, эффектно появившись среди публики, устроил лектору обструкцию.
Когда Маяковский жил в Куоккале, он, конечно, бывал у Чуковского. Владимир Владимирович тогда очень нуждался и установил "семь обедающих знакомых". "В воскресенье ем Чуковского, понедельник - Евреинова и т. д.".
Там же, в Куоккале, жил и Репин, который, по словам Чуковского, с "огненной ненавистью" относился к художникам-футуристам. Полное неприятие тут было взаимным. И Чуковский, живший там же, в Куоккале, общаясь с Репиным и принимая у себя Маяковского, боялся их встречи, возможного столкновения этих двух хоть и слишком разных по возрасту, но одинаково неуступчивых, темпераментных людей.
Встреча, однако, произошла. И случилось это на даче у Чуковского, куда неожиданно пожаловал Репин с дочерью как раз во время чтения Маяковским отрывков из поэмы. Делать было нечего, надо было, очевидно, преодолеть неловкость ситуации, но после знакомства и обмена приветствиями маститый художник попросил Маяковского продолжать чтение.
Во время чтения присутствовал писатель Б. Лазаревский. В его дневнике есть запись о том, что он был "подавлен" попыткой Маяковского "включить в поэзию анархистские доктрины", что поэма "Мария" ("Облако в штанах") - "вещь, несомненно, глубоко трагическая", но более всего Лазаревского раздражили строки из третьей части поэмы: "...а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса". Почти такое же отношение Лазаревский приписывает и Репину. А для суда над Маяковским он не нашел иного авторитета, чем покойный к тому времени поэт К. Р. - великий князь К. К. Романов.
Больше, конечно, оснований довериться К. Чуковскому, так как уже одно то, что Репин после первого знакомства решил писать портрет Маяковского - подтверждает особое уважение художника к поэту. "Я хочу написать ваш портрет! Приходите ко мне в мастерскую", - сказал он после чтения Маяковским поэмы и нескольких стихотворений. "Это было самое приятное, что мог сказать Репин любому из окружавших его... эта честь выпадала немногим", - пишет Чуковский.
А во время чтения, по его же словам, Репин смотрел на Маяковского, с "возрастающей нежностью", и потом - по темпераменту - сравнил его с Мусоргским...
История с портретом весьма забавна. Но прежде чем Репин попробовал писать Маяковского, поэт сам сделал несколько моментальных набросков с художника, и тот, одобряя Маяковского, говорил:
"Какое сходство!.. И какой - не сердитесь на меня - реализм!"
Репин не хотел признавать в Маяковском футуриста. Приготовив для портрета холст, выбрав необходимые краски, он повторял Маяковскому, что хочет изобразить его "вдохновенные" волосы. И когда тот явился к нему в назначенный час позировать, Репин, увидев поэта, разочарованно воскликнул:
- Что вы наделали! О!..
"Оказалось, - продолжает воспоминания Чуковский, - что Маяковский, идя на сеанс, нарочно зашел в парикмахерскую и обрил себе голову, чтобы и следа не осталось от тех "вдохновенных" волос, которые Репин считал наиболее характерной особенностью его творческого облика.
- Я хотел изобразить вас народным трибуном, а вы...
И вместо большого холста Репин взял маленький и стал неохотно писать безволосую голову, приговаривая:
- Какая жалость! И что вас это угораздило!
Маяковский утешал его:
- Ничего, Илья Ефимович, вырастут!"
Таким необычным, но характерным для него способом Маяковский опротестовал романтическое представление о нем как о поэте.
К сожалению, репинский набросок пока нигде не обнаружен. Художник А. Комашка, бывавший у Репина, видел его этюд, на котором Маяковский изображен с обритой головой.
Как бы то ни было, встреча и взаимопонимание Репина и Маяковского заставляют еще раз задуматься о том, что творчество поэта и художника Маяковского уже не отражало или во многом не отражало теории футуризма. С футуризмом как течением он формально не порывал, наоборот, пропагандировал его идеи, вел непримиримую борьбу с символизмом.
В начале 1915 года произошло необычайное событие - вышел альманах "Стрелец", где впервые встретились под одной обложкой футуристы и символисты. Событию этому даже был посвящен специальный вечер в "Бродячей собаке", на котором присутствовал А. М. Горький, возвратившийся из эмиграции в Россию. Футуристы на этом вечере чувствовали себя как победители, демонстрируя скромное достоинство, не задирались, хотя иронически говорили о возможности (и полезности для себя) общения с символистами. По сообщению одного журнала, "Маяковский, наидерзостнейший футурист, презрительно заявил, говоря о возможном воздействии символистов на футуристов, что он не желает, чтобы ему "прививали мертвую ногу"...".
Кстати, Маяковский в декабре этого же года, тоже в присутствии Горького, выступил с докладом о футуризме на квартире художницы Любавиной. Собралось человек тридцать друзей и знакомых. Привыкший к большой аудитории, в которой всегда есть оппоненты, и, стало быть, надо с кем-то спорить, кого-то громить, на этот раз он не нашел нужного тона, "громящие" фразы оказались неуместными. Маяковский растерялся и ушел из комнаты. Именно в такие моменты, а не в большой аудитории, и проявлялась его застенчивость.
И чуть ли не первым заметил эту застенчивость Горький. Его привлекали в Маяковском творческая неординарность, темперамент, но он, не любивший всякого рода эгоцентрического кривлянья, сразу и весьма снисходительно отнесся к молодому поэту, именно потому и снисходительно, что за эпатирующей манерой держаться на людях увидел нечто иное. "Маяковский хулиган, - говорил он. - Хулиган от застенчивости... Он болезненно чуток, самолюбив и потому хочет прикрыться своими дикими выходками". Болезненную застенчивость поэта, прикрываемую резкостью, грубыми полемическими эскападами отмечали потом многие люди, близко знавшие его, долгие годы общавшиеся с ним.
"Странное впечатление" он произвел на В. Десницкого, который заметил в Маяковском "вызов кому-то и чему-то", и вместе с этим в нем, по словам Десницкого, уживалась "несомненная стеснительность, конфузливость, даже робость и юношеская милая улыбка, спешно затираемая судорожным приведением лица в боевую позицию выступления на шумном собрании". Грубость и бесцеремонность Маяковского, по выражению человека, близко знавшего его, были "защитным приспособлением, вроде противогаза" (Р. Райт).
Привыкший уже к поношениям прессы как футурист-эгоцентрик, Маяковский попытался вышибить клин клином, дав в статье "О разных Маяковских" пародийную самохарактеристику, которая уже цитировалась и которая заканчивалась совсем не шуточной просьбой прочесть "совершенно незнакомого поэта Вл. Маяковского". Может быть, она отвратила критиков и репортеров от вульгарной брани, может быть, они поняли иронию поэта по своему адресу как крик души и перестали поносить его оскорбительными словами?
Ничуть не бывало.
Маяковский сам подбрасывал поленья в костер этой перманентной дискуссии между собой и критикой.
А Горький, отвергая футуризм как литературное течение, все-таки каким-то образом выражал симпатии к поэтам-футуристам. И его фраза: "В них что-то есть!" - сказанная после выступления футуристов в кафе "Бродячая собака", стала подлинной сенсацией. Прозвучала она как раз на вечере, посвященном сборпнку "Стрелец". На вечере читались стихи и шло обсуждение сборника, и вот в ходе обсуждения, уже почти в конце его, выступил Горький, который произнес короткую речь о "молодом" в жизни, о ценности этого ".молодого" и значении "активности". Вот эту "молодость" и "активность" в исканиях футуристов и поддержал тогда Горький.
Историк литературы П. Щеголев, резко настроенный против футуристов, так излагал в газете "День" выступление Горького:
"Футуристы скрипки, хорошие скрипки, только жизнь еще не сыграла на них скорбных напевов. Талант у них, кажется, есть, - запоют еще хорошо". И еще Горький, как писал тот же Щеголев, сказал в похвалу футуристам следующее: они "принимают жизнь целиком, с автомобилями, аэропланами. Приятие жизни - ценнейшее качество... Не нравится жизнь, сделайте другую, но мир принимайте, как футуристы". Много лишнего, ненужного у футуристов, они кричат, ругаются, но что же им делать, если их хватают за горло. Надо же отбиваться. Конечный вывод Максима Горького: "В футуристах все-таки что-то есть!"
Некто А. Ожигов ехидно заметил (в печати), что ради посещения футуристов М. Горьким счастливые хозяева даже приоделись, и вместо кофт на них красовались смокинги, и что похвала Горького, пресловутое "в них что- то есть" восхитило футуристов.
Надо ли говорить, что поощрительное слово маститого писателя, сказанное наперекор уничижительным характеристикам почти всей прессы, было для Маяковского и его друзей большой моральной поддержкой. А для реакционной прессы это слово оказалось поводом к нападкам уже и на самого Горького: Горький-де защищает литературных хулиганов, скандалистов, "сукиных сынов", балаганных шутов...
Поскольку высказывание Горького о футуристах было опубликовано и на все лады обсуждалось, вызывая недоумение одних и злобное недовольство других, писатель ответил на вопросы редакции "Журнала журналов", где более подробно разъяснил свою позицию, в частности, твердо заявил, что русского футуризма нет, а есть несколько талантливых людей... "которые в будущем, отбросив плевелы, вырастут в определенную величину".
Горький вновь повторил, что это свежие, молодые голоса, зовущие к молодой, новой жизни. И заметил еще одно достоинство: искусство должно быть вынесено на улицу, в народ, в толпу, это они и делают, правда, очень уродливо, но это простить можно.
Наконец о Маяковском: "Он молод, ему всего 20 лет, он криклив, необуздан, но у него несомненно где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи. Я читал его книжку стихов. Какое-то меня остановило. Оно написано настоящими словами".
Разумеется, нападки на Горького, на Маяковского и его соратников не прекратились. Даже наоборот, Леонид Андреев, откликаясь на выступление Горького, призывал "резко отграничиться" от футуристов; критик Н. Абрамович упрекал Горького в том, что он вводит в заблуждение публику относительно нескольких футуристов; сатириконец А. Бухов запальчиво кричал, что после горьковского "благословения" над футуристами надо не только смеяться, но надо жестоко, злобно и неотступно бороться с ними.
Негодование реакционной прессы доходило до личных оскорблений Горького.
Одна из главных причин столь враждебного отношения к Маяковскому и некоторым футуристам таилась в их уже определившейся к тому времени антивоенной позиции. А это не могло не импонировать Горькому. Его мнение о Маяковском совершенно определилось, когда, помимо нескольких стихотворений, Горький познакомился с поэмой "Облако в штанах". Об этом говорят строки из автобиографии поэта: "Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части "Облака". Расчувствовавшийся Горький обплакал весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился". Ироническое добавление: "Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете", - вроде бы ставит под сомнение серьезность отношения Горького к "Облаку", но автобиография писалась позднее, когда в отношениях между Горьким и Маяковским произошло охлаждение, что нельзя не принять во внимание. В это же время, в 1915 году, явно наметилось взаимное влечение.
Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича, рассказала о первой встрече Горького с Маяковским в Мустамяках. Она произошла летом 1915 года. Маяковский приехал по приглашению Горького, приехал в то время, когда Алексей Максимович работал. Мария Федоровна попыталась занять гостя, Маяковский поначалу от смущения ерничал, спросил даже, когда она выходила из комнаты: "А вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки украду?" Потом хозяйка позвала гостя в лес, по грибы. И уж тогда "с него слезла вся эта шелуха. Он стал рассказывать, как был он маленьким, как жил на Кавказе". Читал свои стихи.
"За обедом, - продолжает свои воспоминания Андреева, - говорил больше Алексей Максимович, а Маяковский больше слушал, и по тому, как он смотрел на Алексея Максимовича, и по тому, как Алексей Максимович на него посматривал, я твердо знала, что мое предположение о том, что они друг в друга влюбятся, правильно, - весьма ближайшее будущее показало, что это так и было. Алексей Максимович сильно увлекся Владимиром Владимировичем, а Владимир Владимирович, несомненно, чувствовал то, что большинство настоящих талантливых людей по отношению к Алексею Максимовичу, - огромное уважение и благодарность".
М. Ф. Андреева рассказала, что Горький восторгался Маяковским, но его беспокоила "зычность" его поэзии. "...Как-то он ему даже сказал: "Посмотрите, - вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы-мочи. А хватит ли вас? День-то велик, времени много?" А Горький, вспоминая о встрече в Мустамяках, писал И. Груздеву, что Маяковский читал "Облако в штанах", поэму "Флейта-позвоночник", лирические стихи. "Стихи очень понравились мне, и читал он отлично..." Горький цитировал стихи из "Облака" и говорил Тихонову, что такого разговора е богом он пикогда не читал, кроме как в книге Иова, и что господу богу от Маяковского здорово влетело.
Взаимная симпатия выразилась и в том, что Горький подарил Маяковскому книгу "Детство" с надписью: "Без слов, от души. Владимиру, Владимировичу Маяковскому М. Горький". Несколько позже был сделан ответный подарок на отдельном издании "Облака в штанах": "Алексею Максимовичу с любовью"; на поэме "Флейта-позвоночник": "Алексею Максимовичу с нежной любовью - Маяковский".
Символично, что Горький одним из первых крупных писателей увидел и оценил талант юного Маяковского, уже тогда сравнивал его с Уитмешж, добавляя при этом: "Маяковский гораздо трагичнее, и, поднимая вопросы общественной совести, социальной ответственности, несет в себе ярко выраженное русское национальное начало".
С публикацией поэмы "Облако в штанах" сразу же возникли необычайные трудности. Издательства ее не брали, их отпугивал бунтарский, революционный дух произведения. Опубликованные отрывки не давали полного представления о поэме. Наконец, в сентябре 1915 года поэма была издана на средства О. М. Брика, с которым, как и его супругой, Л. Ю. Брик, Маяковский познакомился летом этого же года. Поэма вышла с большим количеством цензурных изъятий.
О том, как поэма проходила цензуру, поэт рассказал в одном из самых последних выступлений - в марте 1930 года - в Доме комсомола Красной Пресни. Поэма сначала называлась "Тринадцатый апостол". "Когда я пришел с этим названием в цензуру, то меня спросили: "Что вы, на каторгу захотели?" Я сказал, что ни в коем случае, что это никак меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это - вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили - как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: "Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите - буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах". Во вступлепии к "Облаку" эти слова звучат несколько иначе, звучат как прекрасные стихи.
В 1918 году, когда поэма вышла полностью, без цензурных изъятий, Маяковский не стал восстанавливать первое название. "Свыкся", - заметил он по этому поводу. "Облако в штанах" как метафора, вошедшая в поэтический контекст произведения, настолько многомерна, что теперь уже действительно трудно представить какое-либо другое название, в том числе и "Тринадцатый апостол".
Сам Маяковский в предисловии к полному изданию назвал "Облако в штанах" "катехизисом сегодняшнего искусства", этим произведением он сразу выделился в среде футуристов как поэт огромной мощи. К Маяковскому стали ревниво приглядываться поэты из лагеря символистов и акмеистов.
Следующим крупным произведением Маяковского стала поэма "Флейта-позвоночник", написанная осенью того же года и опубликованная в альманахе "Взял" с несколькими цензурными изъятиями. Это - поэма о любви. Она как продолжение той части "Облака в штанах", которую Маяковский охарактеризовал "криком": "долой вашу любовь". Трагический зачин: "Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике", - предвещает необыкновенный накал страсти.
Во "Флейте", как справедливо отмечала критика, даже в большей степени, чем в "Облаке", нашли отражение автобиографические моменты. И хотя, естественно, нельзя отождествлять "персонажей" лирической поэмы с реальными лицами, но надо все-таки знать, что в ее сюжете заложено зерно той драмы (любви), которая наложила отпечаток на всю последующую жизнь поэта.
Маяковский познакомился с Бриками в июле 1915 года. "Радостнейшая дата", - говорит он в автобиографии. Осип Максимович Брик и его жена, Лиля Юрьевна, - выходцы из буржуазной среды, люди в то время достаточно обеспеченные, проявили сочувственное внимание к Маяковскому, угадали в нем большой поэтический талант. Но познакомила их младшая сестра Лили Юрьевны - Эльза, впоследствии французская писательница Эльза Триоле. Ведь это за ней, еще до знакомства с Бриками, начал ухаживать Маяковский, бывать у нее дома, пугая добропорядочных родителей Эльзы своим футуризмом. Когда мама, приготовившись ко сну, входила в комнату Эльзы и напоминала гостю, что время позднее, он нехотя собирался и уходил. Но на следующий день с изысканной вежливостью подразнивал хозяйку: "А я вчера только дождался, чтобы вы легли, и вернулся в окно по веревочной лестнице".
После смерти отца - в июле 1915 года - Эльза приехала в Петроград к Брикам. Маяковский навестил ее. Читал "Облако". Дальше предоставляем слово Л. Ю. Брик:
"Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил - не стихами, прозой - негромким, с тех пор незабываемым голосом:
- Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.
Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда, Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями..."
Именно в тот вечер, как утверждает Эльза Триоле, все и случилось. Брики отнеслись к стихам восторженно, Маяковский полюбил Лилю Юрьевну - "ослепительную царицу Сиона евреева", по-женски безусловно человека незаурядного.
"Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно", - писал про Л. Брик Виктор Шкловский. Несколькими годами позднее искусствовед Н. Пунин записал в дневнике: "Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения; у нее торжественные глаза; есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками... Муж оставил на ней сухую самоуверенность, Маяковский забитость, но эта "самая обаятельная женщина" много знает о человеческой любви и любви чувственной".
Такой в то время виделась Лиля Юрьевна современникам, близко знавшим ее.
Родилась Л. Ю. Брик в Москве, в 1891 году, в семье юриста, Урия Александровича Кагана и Елены Юльевны (урожденной Берман). Как и младшая дочь Каганов, Эльза, она дома опекалась гувернанткой француженкой, училась в частной гимназии, начинала учиться на Высших женских курсах, в архитектурном институте - на отделении живописи и лепки...
Осип Максимович Брик выходец из богатой купеческой семьи. Окончив юридический факультет, он не стал юристом, а помогал отцу в коммерческих делах, приобщая к ним и молодую жену.
В начале войны Брик с помощью знакомых устроился в автомобильную роту в Петрограде, поселился там сначала в большой квартире на улице Жуковского, 7. Родительские негоции, видимо, приносили доходы, если у отца была возможность в таких условиях содержать семью сына, отбывавшего воинскую повинность.
Квартира Бриков стала своеобразным маленьким салоном, где бывали футуристы, филологи, танцовщицы, деловые люди... Осип Брик, по словам Шкловского, "держал в доме славу Маяковского". Актом меценатства и расположения его к Маяковскому и стало издание поэмы "Облако в штанах".
На поэме, которая родилась из одной драмы любви, появилось имя (посвящение: "Тебе, Лиля") персонажа другой любовной драмы, гораздо более длительной, напряженной и испепеляющей по своему внутреннему содержанию. Этому же персонажу была посвящена - уже самым прямым образом - поэма "Флейта-позвоночник".
Страсть поэта, действительно необыкновенная, испепеляющая, безмерная, выплеснулась в поэме, потрясла воображение пылающими метафорами.
И небо,
в дымах забывшее, что голубо,
и тучи, ободранные беженцы точно,
вызарю в мою последнюю любовь,
яркую, как румянец у чахоточного.
И еще:
Я душу над пропастью натянул канатом,
жонглируя словами, закачался над ней.
Героиня поэмы опутана сетями мещанского благополучия, она их раба, ее, как Джиоконду, купили и могут украсть, перекупить, и поэт с едкой иронией советует обладателю "Джиоконды": "Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!" Женщина, героиня поэмы, - предмет сделки.
Смысл необычного, даже странно звучащего названия поэмы прекрасно уловил Горький, сказав, что "это позвоночная струна, самый смысл мировой лирики, лирики спинного мозга". Безоглядным обнажением любви в любовном романе, что и составляет вечный порыв и вечную тему мировой лирики, был более всего восхищен Горький.
Любовь романтическая, возвышенная, всепоглощающая, но отвергнутая, испепелившая сердце героя, - трагическая плата за творчество ("Видите - гвоздями слов прибит к бумаге я").
Вся поэма - от первого до последнего стиха - движется любовной страстью: ею диктуется "прощальный концерт", от ее драматических коллизий поэт и "крики в строчки выравнивал", от нее он, богохульствовавший в "Облаке", готов ухватиться за соломинку: "Если правда, что есть ты, боже..." - и призывает "Всевышнего инквизитора" вздернуть его на "виселице" Млечного Пути... Поэма Маяковского - это "крик" любви, жест любви и - продолжение любви даже в трагически безвыходной ситуации.
Любовь мою,
как апостол во время оно,
по тысяче тысяч разнесу дорог.
Маяковский носил кольцо с инициалами, подаренное Лилей Юрьевной. Он, в свою очередь, подарил ей кольцо с выгравированными на нем по внешней стороне инициалами "Л. Ю. Б.", и эта монограмма читалась как слово "люблю".
Чрезвычайно впечатлительный, легко ранимый, постоянно подвергавшийся нападкам прессы, только у матери и сестер находивший приют и ласку, Маяковский с распахнутой душой откликнулся на то сочувствие и внимание, которое проявили к нему Брики. Будучи человеком по-рыцарски благородным, он, несмотря ни на какие личные обстоятельства, до конца жизни сохранил пиетет по отношению к тем, кто когда-то обласкал и помог ему, а в предсмертном письме назвал Л. Ю. Брик в составе своей семьи.
Возможно, что именно знакомство с Маяковским подвигнуло О. М. Брика заняться литературой, так как рецензия на "Облако в штанах" была, кажется, его первым сочинением. Л. Ю. Брик признавалась, что до Маяковского у них к литературе был пассивный интерес. Но в 1915 году Брики помогли Маяковскому издать "Облако", проявили к нему сочувственное внимание, и жизнь надолго связала с ними поэта.
В Петрограде, на улице Жуковского, 7, у Бриков Маяковский бывал постоянно. Он приехал в столицу в начале войны, жил там некоторое время, возвращался в Москву и потом снова приехал в Петроград и уже остался на постоянное жительство.
Общественная и литературная жизнь столицы, в сравнении с Москвой, казалась более насыщенной событиями. Она еще более оживилась с возвращением из эмиграции Горького. Именно Горький, один из немногих русских писателей, трезвым взглядом смотрел на события мирового значения. В то время, как Л. Андреев, Сологуб, Мережковский, бывшие знаньевцы Шмелев и Чириков и другие прославляли войну, открыто и даже навязчиво выражали верноподданнические чувства, Горький пишет статью "Несвоевременное" (статья была запрещена цензурой), в которой разоблачает унизительный для культурного человека, писателя шовинизм, умножающий ненависть между народами.
"Защитник справедливости, правды, свободы, проповедник уважения к человеку, русский писатель должен был взять на себя роль силы, сдерживающей бунт унизительных и позорных чувств", - писал в этой статье Горький. И Маяковский, которому претило верноподданническое стихотворное словоблудие, потянулся душой к Горькому.
Возможно предположить, что в беседах с Маяковским он высказывал свое отношение к войне, к литературе, которая потеряла себя в "путанице событий"... Горький ищет союзников в борьбе против реакционных, шовинистических, охранительных по своей сущности идей среди демократически настроенных писателей и деятелей культуры. С этой целью он образует издательство "Парус", ежемесячный журнал "Летопись". Несмотря на то, что в "Летописи", в отделе публицистики нашли приют меньшевики и впередовцы, что часть материалов, как правило, снимала цензура, выступления самого Горького носили антивоенный характер.
В беллетристическом отделе "Летописи" наряду с другими демократически настроенными писателями появляется и имя Владимира Маяковского. Вначале здесь была напечатана рецензия Н. Венгрова на поэму "Облако в штанах", где автор пытается понять трагическую природу произведения Маяковского. Затем в "Летописи" были опубликованы отрывки из его поэмы "Война и мир". А в издательстве "Парус" вышел сборник стихов Маяковского "Простое как мычание" (1916), в составлении которого принимал участие Алексей Максимович.
Маяковский к тому времени постоянно встречался с Горьким, бывал в его квартире на Кронверкском проспекте. В дневнике Б. Юрковского, близкого к семье Алексея Максимовича человека, осталась такая запись: "...Алексей Максимович за последнее время носится с Вл. Маяковским. Он его считает талантливейшим, крупнейшим поэтом. Восхищается его стихотворением "Флейта-позвоночник". Говорит о чудовищном размахе Маяковского, о том, что у него - свое лицо. "Собственно говоря, никакого футуризма нет, а есть только Вл. Маяковский. Поэт. Большой поэт..."
И снова - нет футуризма. И уже - один Маяковский.
Вот почему - сотрудничество в "Летописи", книга - в "Парусе".
А историк литературы П. Щеголев не унимается: "Совсем было поставили крест на "творчестве" Маяковского (это после "Облака в штанах"! - А. М.), но вдруг его стихи издает издательство, девиз которого: "Сейте разумное, доброе, вечное". Издательство, возникшее при "Летописи". Большой грех на душе издателей Маяковского!".
Теперь уже Горький знал подлинную цену и подлинный масштаб таланта молодого поэта и его тем более не могли смутить такие выпады.
А после Февральской революции, когда, по предложению Горького, в "Парусе" начали делать лубки агитационного содержания, привлекая к этому делу известных художников, в том числе и Маяковского, Владимир Владимирович обнаружил недюжинные способности плакатиста. Он так впоследствии и назвал одну из своих статей "От лубка к плакату", ведя родословную ростинской деятельности от "Паруса". Маяковский отдался изготовлению лубков с большим энтузиазмом, но из-за отсутствия" бумаги их издание было прекращено.
Империалистическая война была кризисным моментом и в российской истории, и в культуре России. Еще в канун более значительного мирового события - революции - интеллигенция во множестве своем поддалась ложно понятому чувству патриотизма. И встреча Маяковского с Горьким в это время оказалась необычайно важной для обоих, в особенности же - для младшего из них.
В Петрограде, до призыва на военную службу, Маяковский ищет себе работу, чтобы как-то обеспечить существование. Как он жил в это время - видно из писем родным: "Милая Люда, ты в письме спрашивала, не нужны ли мне деньги. К сожалению, сейчас нужны очень (...) пришли мне рублей 25-30. Если такую сумму тебе трудно, то сколько можешь. Извиняюсь за просьбу страшно, но ничего не поделаешь". "Дорогая мамочка, у меня к Вам большущая просьба. Выкупите и пришлите м не зимнее пальто и, если можно, одну смену теплого белья и несколько платков. Если это Вам не очень трудно, то, пожалуйста, сделайте".
Владимир Владимирович просит Чуковского познакомить его с Власом Дорошевичем, "королем фельетона", человеком "всемогущим" в печати, чтобы получить какой-то заработок. Дорошевич, видимо, под влиянием молвы о футуристах, ответил Чуковскому телеграммой: "Если приведете ко мне вашу желтую кофту, позову околоточного..."
26 февраля 1915 года Маяковский напечатал первое стихотворение в журнале "Новый сатирикон". К его редактору, Аркадию Аверченко, Владимира Владимировича привел художник А. Радаков. Аверченко не любил Маяковского, но признавал его талант, увидел в нем приманку для читателей, сказал: "Вы пишите, как хотите, это ничего, что звучит странно, у нас журнал юмористический". Он даже не взял в расчет то, что был охаян футуристами в "Пощечине общественному вкусу".
Роман Маяковского с "Новым сатириконом" возник вроде бы случайно, ведь футуристы считали этот журнал эпигонским придатком старой культуры, а Аркадий Аверченко был для них вообще персоной нежелательной в литературе.
- Как же так? - ломали голову соратники Маяковского. - "...У него не душа, а футуристический оркестр, где приводимые в ход электричеством молотки колотят в кастрюли!" (А. Крученых), - а он идет сотрудничать в еженедельник, упирающийся в корыто быта...
В. Шершеневич упрекал поэта за недостаточную "футуристичность" и высказывал надежду на ее углубление, на профессиональную завершенность футуризма, а тут Маяковский уходит в "Новый сатирикон"...
Впрочем, с объяснением он не стал медлить. Шершеневич верно подметил недостаточную футуристичность стихов Маяковского. А в "Новом сатириконе" поэт открыто заявил (в статье "Капля дегтя"), что "футуризм умер как особенная группа", что он уже не нужен.
Хорошо. Но почему именно "Новый сатирикон"? Не было ли в этом еженедельнике чего-то такого, что сближало с ним Маяковского?
Ответ на этот вопрос не прост, тут не ограничишься иронической строкой из автобиографии, где сказано: "В рассуждении чего б покушать", стал писать в "Новом сатириконе". Двухлетнее сотрудничество поэта в журнале все же выходит за рамки этой иронической формулы, даже если прибавить к ней слова поэта, сказанные С. Спасскому: "Печататься можно везде, если заставишь редакцию считаться с собой".
Журнал "Новый сатирикон" возник в соперничестве и па руинах своего предшественника - "Сатирикона". Возник в 1913 году как еженедельник, который адресовался самой различной читательской аудитории. Это был популярнейший сатирический журнал в России, журнал, который поначалу не ограничивался критикой нравов и позволял себе элементы политической сатиры. В годы войны, однако, сатирический пафос журнала заметно увял, и он переживал период упадка. Надо было что-то предпринимать, чтобы поднять интерес к журналу. Так возникла идея приглашения к сотрудничеству Маяковского, хотя не все сатириконцы ее поддерживали.
В старом "Сатириконе", кроме Аверченко, Потемкина, Горянского и других, активно сотрудничал Саша Черный - поэт острый, наносивший чувствительные уколы столпам общества. Некоторыми сторонами своего творчества он был близок Маяковскому. В "Новом сатириконе" таких значительных сотрудников не было, но эстетические установки на демократизм, нарочитую сниженность поэтики и жизненную "похожесть", разговорность, смешанную с многослойностью языка улицы, выдерживались. В этих элементах поэтики у Маяковского были моменты близости с сатирикоицами. В понимании событий, в отношении к ним, во взглядах на литературу, особенно к 1917 году, Маяковский был для них чужим человеком. Да и к началу сотрудничества у него уже выявилось отрицательное отношение к войне, в то время как "Новый сатирикон" печатал на своих страницах матерьяльчики ура-патриотического содержания.
Тем не менее Маяковский опубликовал в "Новом сатириконе" 25 из 31 написанных за это время стихотворений, отрывки из "Облака в штанах".
Реплику: "В рассуждении чего б покушать" - тоже нельзя скидывать со счета. Но в "Новый сатирикон" его подтолкнула возможность выхода к широкой читательской аудитории (журнал имел большой тираж). А сатира в ее условных формах открывала кое-какие возможности критики общественного и социального порядка.
Само присутствие Маяковского, его приходы в редакцию, шумные дискуссии, которыми они сопровождались, остроумные и отнюдь не всегда безобидные пикировки с сотрудниками журнала, с начальством вносили в редакционную жизнь разнообразие и беспокойство. Маяковский не давал скучать, а его "вмешательство" иногда шло на пользу журналу.
В. Князев, сотрудничавший в это время в "Новом сатириконе", так выразил впечатление от прихода Маяковского в журнал: "Маяковский - это огромный утес, обрушившийся в тихий пруд. Он в короткое время поставил на голову весь "Сатирикон"... можно было негодовать, улюлюкать, злобствовать, но в глубине души чуткие (не я, конечно) сознавали - это биологически необходимо, чтоб бегемот пришел в посудную лавку "Сатирикона" и натворил там мессинских бесчинств".
Художник А. Радаков бился над иллюстрациями к стихотворениям Маяковского "Гимн судье", "Гимн взятке", "Гимн здоровью", "Гимн ученому", понимая, что Маяковского надо иллюстрировать не так, как других поэтов. Ему не удавался рисунок к стихотворению "Гимн ученому", он получался каким-то неубедительным. Маяковский долго смотрел на рисунок и сказал: "А вы спрячьте голову ученого в книгу, пусть с головой уйдет в книгу". Радаков так и сделал. И рисунок тематически выиграл.
А первым в "Новом сатириконе" было опубликовано стихотворение "Судья" (впоследствии названо "Гимн судье"). В феврале 1915 года. Затем - остальные "гимны", такие стихотворения, как "Чудовищные похороны", "Мое к этому отношение", "Издевательства", "Дешевая распродажа", "Братья писатели", и другие. В них нетрудно разглядеть позицию, заметно отличавшуюся от общей беззубо-либеральной линии журнала.
В гимнах Маяковский давал волю воображению, достигая огромной силы обличения средствами гротеска, гиперболы. Но и в "прямой", не "гимновой", не "восхваляющей" сатире он не очень связывал воображение, обличая пороки буржуазного общества.
Маяковский в сатире гораздо ближе к Горькому, беспощадному критику мещанства, критику буржуазного миропорядка, чем к сатириконцам. Сатира Маяковского военных лет оттеняет трагическое мироощущение поэта, нашедшее яркое выражение в его поэмах. Сатирические стихи, гротеск, гипербола - это горький, очень горький смех поэта над социальным уродством мира. Не все это понимали в то время. В "подлинности" боли сомневался К. Чуковский. Н. Венгров считал, что трагизм Маяковского должен освободиться от "гримас и буффонады"... А ведь стоило вспомнить хотя бы искусство скоморохов, чтобы понять, как близко, иногда нераздельно, уже в самых истоках, смыкаются трагическое и комическое в искусстве. Антивоенная позиция Маяковского должна была привести и привела к разрыву с "Новым Сатириконом".
Между тем, мировая война, развязанная империалистическими державами, уносила тысячи и тысячи жизней, требовала все больше и больше средств для ее ведения и уже не сулила России ожидаемых успехов. После первых наступательных операций русская армия одно за другим терпела поражения. Промышленность и сельское хозяйство приходили в упадок, не хватало хлеба, основных продуктов. В то время как буржуазия наживалась на военных поставках, народные массы переживали неслыханные трудности. Недовольство войной, недовольство политикой царского самодержавия привело к развертыванию стачечной борьбы, к столкновениям рабочих с полицией. Все это не находит прямого отражения в творчестве, но в Маяковском крепнет понимание происходящего, понимание характера и целей войны.
В начале сентября 1915 года Маяковский был призван на военную службу и зачислен ратникохм 2-го разряда в Военно-автомобильную школу.
"Забрили. Теперь идти на фронт не хочу. Притворился чертежником. Ночью учусь у какого-то инженера чертить авто. С печатанием еще хуже. Солдатам запрещают" ("Я сам").
И в другой главке:
"Паршивейшее время. Рисую (изворачиваюсь) начальниковы портреты. В голове разворачивается "Война и мир", в сердце - "Человек".
Две будущие поэмы.
Родных Маяковский успокаивает, пишет им в Москву, что в жизни его мало что изменилось, что после армейских занятий он может делать все то же, что делал раньше, хотя работать приходится много, и он действительно, не без трудностей, конечно, преодолевал эту "дистанцию" - от воинских обязанностей до письменного стола. Этой осенью он написал поэму "Флейта-позвоночник", начал "Войну и мир", которую закончил в 1916 году. Поэма "Человек" была завершена осенью 1917 года.
"Ратника" Маяковского навестил молодой поэт С. Спасский, его почитатель с гимназических лет в Тифлисе. В феврале 1916 года он специально приехал из Москвы в Петроград, приехал "негласным делегатом от всех почитателей Маяковского", чтобы повидаться с ним.
Маяковский жил тогда на Надеждинской, 52, в комнате, которую он снимал у стенографистки М. В. Масленниковой. Комната имела вид временного пристанища. Необходимая мебель: диван, в простенке между окнами письменный стол. Ни книг, ни разложенных рукописей - "никаких признаков оседлого писательства" не увидел в ней московский гость.
С приходом Спасского Владимир Владимирович не прервал работы. А делал он в это время свое "ратное" дело: стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги и раскрашивал какой-то ветвистый чертеж. Вглядываясь в рисунок и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.
Для гостя, который не видел его несколько лет, Маяковский выглядел возмужавшим и суровым. "Одет он был на штатский лад - серая рубашка без пиджака... Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта". Интересовался, что делается в Москве, появилась ли способная молодежь. По просьбе Спасского читал отрывки из "Войны и мира". Рассказывал о встречах с Горьким.
По улицам ходил в мягкой шляпе, в темном демисезонном пальто (прислала из Москвы мама), "опасаясь, - как приметил Спасский, - встретить военное начальство... шагал, чуть сутулясь, не смотря ни на прохожих, ни на дома. Он шел как во враждебном лагере, где все недоброжелательно и опасно. Глядел исподлобья на город, наполненный офицерскими шинелями, тусклым блеском чиновничьих пуговиц".
Служба в автошколе, где было "больше писателей, чем солдат", оказалась не слишком обременительной. И не случайно Спасский вынес вдохновляющее впечатление от встреч с Маяковским. Он показался ему намного выше доморощенных московских метров, следящих один за другим из-за угла и сообща обвиняющих Маяковского в отступничестве:
"Помилуйте, "Новый сатирикон", стишки вроде сатириконца Горянского. А какая тяжелая рифма: ведет река торги - каторги.
- Все они сосут молоко из моей груди", - шутливо отбивался Маяковский. И, сознавая уже свою значительность, он оставался человеком бескорыстным, простым, доступным, умел радоваться успехам других, помогал молодым, если чувствовал в них дарование.
Обосновавшись в Петрограде, Маяковский, однако, скучал по Москве. Во-первых, там жили мама и сестры, к которым он был нежно привязан, а, во-вторых, в этом городе прошла его юность, здесь он прошел начальную школу революционной борьбы. В-третьих, с Москвою связаны первые шаги в живописи, в литературе, первые успехи и огорчения, шумные вечера...
И когда в конце мая 1916 года Маяковский получил двадцатидневный отпуск по службе, он, конечно же, поехал в Москву - навестить родных, друзей.
Знакомый зал Политехнического.
Маяковский читает "Облако в штанах".
В первом ряду сидит известный в Москве полицейский пристав Строев, известный тем, что на его мундире красуется университетский значок - редкостное украшение для полицейского чина. Присутствующие видят в руках пристава книгу, в которую он - во время чтения поэмы Маяковским - смотрит, не отрываясь. И вдруг в середине чтения пристав встает:
- Дальше чтение не разрешается.
Дело объяснилось просто: страж закона следил за текстом, который читал Маяковский, и как только поэт попробовал прочесть строки, изъятые цензурой, он проявил свою образованность и власть.
В зале раздалась буря, послышались свистки, крики: "Вон!"
Тогда пристав, обращаясь не к публике, а к поэту, сказал:
- Попрошу очистить зал.
Так неожиданно комично и одновременно грустно закончилась встреча Маяковского с московской аудиторией. Не получились, по-видимому, и встречи с московскими поэтами, уже по другим причинам. Об этом говорят фразы из записной книжки Блока: "Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов..." Разговор, судя по продолжению записи, не был чисто ритуальным, ибо Маяковский еще "говорил, что очень уже много страшного написал про войну...".
Блок и Маяковский - две вершины в русской поэзии начала века и на стыке двух эпох. Один из них представлял эпоху, уходящую в историю, но услышал музыку революции и душой, сердцем отозвался на нее. Другой прямо называл себя предтечей новой эпохи, предтечей революции, и стал ее первым поэтом.
Несмотря на всю враждебность к символизму как литературному течению, к которому принадлежал и Блок, несмотря на всю угрожающую риторику по отношению к многим его представителям, Маяковский на всю жизнь сохранил чувство глубочайшего уважения к Блоку. Не говоря уже о том, что он прекрасно знал его стихи, часто читал их наизусть - на вечерах и своим знакомым, - он видел в нем великого художника, оказавшего огромное влияние на всю современную ему поэзию. Недаром на книге, подаренной им Блоку, написано: "А. Блоку. В. Маяковский расписка всегдашней любви к его слову".
Блок, в свою очередь, подарил Маяковскому книгу стихов с такой надписью: "Владимиру Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю, Александр Блок". В библиотеке Блока сохранились еще две книги с дарственными надписями Маяковского.
Мы уже знаем, что Блок одним из первых крупных поэтов выделил Маяковского среди футуристов как автора нескольких грубых и сильных стихотворений. Это была высокая похвала метра начинающему поэту. Известно также, что в декабре 1913 года он был на одном из представлений трагедии "Владимир Маяковский" и проявил при этом большой интерес к автору.
Обратив внимание на это взаимное притяжение, футуристические соратники Маяковского немало постарались, чтобы разрушить возможный нежелательный для них союз двух поэтов. Д. Бурлюк сам признался:
"С Ал. Блоком я встретился один раз у (покойного теперь) Кульбина. Я знал, что он в восторге от Маяковского, что он преподнес ему полное собрание своих произведений, и я также вспоминал начало моего знакомства с Маяковским, когда я все усилия свои расходовал на то, чтобы поселить в душе своего талантливого молодого друга высокомерную насмешку над старым творчеством Блока.
- Вы знаете, Александр Александрович, что Маяковский вас очень любил и высоко ставил как поэта, ежеминутно декламируя ваши стихи, и что он теперь вас уже не любит, и что, я, главным образом, старался об этом?
- Зачем же это вы делали?
- Потому что поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешало Маяковскому самому начать писать, стать великим поэтом.
- Но разве для того, чтобы начать творить Маяковскому, надо было унизить мое творчество?!
- Да, надо стать смелым. Смелым постольку, поскольку творчество футуристов отличается от вашего".
Фактическая неправда здесь то, что Маяковский "теперь вас уже не любит". В статье "Умер Александр Блок", написанной сразу же после смерти поэта, Маяковский прямо и искренне выразил свою любовь к "славнейшему мастеру-символисту", который "честно и восторженно подошел к нашей великой революции". Маяковский не оставил никаких сомнений насчет своего истинного отношения к Блоку.
Б. Пастернак рассказал такой случай, который произошел незадолго до кончины Блока. Блок приезжал в Москву и в один вечер выступал с чтением своих стихов в трех местах. На вечере в Политехническом был Маяковский. В середине вечера он сказал Пастернаку, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость. Скандал все-таки произошел, так как Маяковский и Пастернак отправились на Никитский бульвар пешком, а Блока привезли на машине, и он успел выступить до их прихода...
Встречи двух поэтов были эпизодическими и не привели, да, по-видимому, и не могли привести к дружбе или хотя бы постоянству отношений, слишком они были разными людьми - и по характеру и по образу жизни, привычкам, возрасту, воспитанию. Но были такие встречи, которые запомнились и трактовались Маяковским как символические. Об одной из них, в 17-м, перед Зимним дворцом, мы еще расскажем.
Проще было поэтам из окружения Маяковского, выходцам из демократической среды, как и ему было проще с ними завязывать знакомства, налаживать отношения, которые не прошли бесследно для поэта и для тех, с кем они возникли. Еще в самом начале пути, будучи автором всего нескольких стихотворений, он познакомился с Николаем Асеевым.
А познакомились они, по воспоминаниям Асеева, так: Асеев увидел и узнал Маяковского по непохожести на всех, идущих по Тверскому бульвару. И подошел, как он говорит, предчувствуя угадывание.
- Вы Маяковский?
- Да, деточка.
"Деточка" был хоть и ниже ростом, но постарше почти па четыре года. Тем не менее в этом снисходительном обращении не почувствовал ни насмешки, ни барства. Низкий бархатный голос обладал добродушием и важностью тембра.
Асеев представился как поэт и сказал, что стихи Маяковского ему очень по сердцу. Дальнейший разговор Асееву запомнился таким:
- Про что вы пишете?
- То есть как про что? Про все самое важное.
- А что вы считаете важным?
- Ну, природу, чувства, мир.
- Что же это - про птичек и зайчиков?
- Нет, не про зайчиков.
- Бросьте про птичек, пишите как я!
Асеев, естественно, усмотрел в этом требовании попытку ущемить его творческий суверенитет и, как он признается, только много позднее понял, что в словах: "пишите как я!" - речь шла не о рифмах и ритмах, а об отношении поэта к действительности.
Тогда же, в начале знакомства, Асеева поразило удивительное простодушие и доверчивость, казалось бы, на первый взгляд, несовместимые с грозным обликом молодого поэта. Однажды Асеев, тогда бедный студент, выиграл на бегах много денег. В азарте они с Маяковским не уступали друг другу, а бега остались страстью Николая Николаевича до конца жизни.
Выиграв деньги, Асеев переселился из какого-то закоулка, где он жил, в большой номер "Софийского подворья", украсил его предметами туалета, духами и одеколонами, выставил на стол вино, фрукты, соответственно приоделся, словом, решил показать себя этаким мотом, процветающим денди, чтобы поразить Маяковского.
Войдя в номер и оценив полностью метаморфозу в положении своего друга, Маяковский полюбопытствовал:
- Бабушка умерла?
У Асеева действительно была бабушка, от которой он мог получить небольшое наследство, и в разговорах с Маяковским они проектировали па эти деньги издание своих стихов.
В это время также произошло дерзкое ограбление харьковского банка, сумма там была внушительная, и Асеев воспользовался этим, чтобы задурить голову Маяковскому. Он ответил, что бабушка в полном порядке, и предложил Владимиру Владимировичу выпить вина.
Маяковский, естественно, стал допытываться, откуда деньги, сердился, видя уклончивость Асеева, и когда тот, под "честное дворянское слово", намекнул ему на харьковский банк, в растерянности пробормотал:
- Колядка, неужели вы...
- Вот вам и неужели...
- Что? В пользу рабочей кассы?!
- Конечно!
Маяковский отпил вина, долго смотрел на Асеева изучающим взглядом. Потом громовым голосом:
- Почему же вы меня не предупредили?
Он безраздельно поверил выдумке Асеева, и когда тог открылся в надувательстве, Маяковский решил, что все-таки от него хотят скрыть ограбление, подсовывая ему вульгарный вариант с бегами.
"Площадь у Никитских ворот содрогалась от его громового рыка:
- Асеев! Проходимец! Асе-ев! Со-бачье у-хо!!"
Маяковский и Асеев.
Нельзя не вспомнить, что среди двух-трех доброжелательных откликов в печати на поэму "Облако в штанах" была рецензия Асеева. Он назвал это произведение трагедией. Он бросил вызов критикам, потерявшим язык при появлении "Облака": "Что же, господа критики! Может быть, кто-нибудь попробует силенку на этом силомере?"
В жизни они стали друзьями.
Как поэт, Асеев увидел в Маяковском, в ого нежелании распространяться о прошлом, об участии в революционной деятельности то, что он "дисциплинировал себя в немногословии" и что этим чувством "он был руководим при дальнейшей выработке своего литературного языка".
Асеев верно заметил, что строй фразы, синтаксис Маяковского близок к народному, разговорному. Маяковский оценил в Асееве его интерес к словам, к оттенкам речи, к звучанию речи. Маяковский, справедливо считал Асеев, "был носителем... "странного просторечия" (выражение Пушкина. - А. М.), коробившего вкусы и привычки охранителей литературных традиций".
Но то же просторечие увлекало и питало музу молодого Асеева. Он был убежден: "...начиная с летописей, через всю нашу письменность проходит это живое стремление обновить литературу, вводя в нее современность, ее живую, горячую жизненность, при помощи современных средств выразительности, рождающихся прежде всего в речениях устных, разговорных, а не книжных". Этим он позднее объяснял лозунг Маяковского: "Ищем речи точной и нагой", - считая, что он целиком совпадает с пушкинским определением поэзии как "прелести нагой простоты".
Асеевская тяга к славянщине, к летописям, к истории слова сказалась уже в первых его стихах. Слова из летописей молодой поэт старался обновить, заставить звучать современно. А после знакомства с Маяковским мы обнаруживаем у Асеева элементы поэтики, сближающие их еще больше. Но Асеев, испытавший огромное революционизирующее влияние Маяковского, щедро одаренный его дружбой, вниманием, оставался в двадцатые годы поэтом самобытным, развивался в русле близкой и тем не менее иной, чем у Маяковского, стилевой традиции.
Когда Маяковский сказал в похвалу Асееву: "...хватка у него моя", - то он, конечно же, имел в виду его поэтический темперамент, его работу со словом, его вкус к метафоре, свежему звучанию строки, рифмы, стиха. Но - не похожесть на себя.
Если Асеев "освобождался" от Маяковского, сближаясь с ним в одинаковом понимании задач поэзии, в кардинальных принципах творчества, то отношение Пастернака к поэту и его творчеству складывалось иначе.
Знакомство их, по воспоминаниям Пастернака, началось с полемической встречи двух враждовавших между собой футуристических групп, к одной из которых принадлежал он, а к другой - Маяковский. По мысли устроителей встречи, должна была произойти некоторая потасовка, но, однако, ссоре помешало с первых слов обнаружившееся взаимопонимание обоих главных оппонентов. Взаимопонимание не привело к близости. Пастернак опровергал распространенное мнение об их близости, настойчиво повторяя, что между ним и Маяковским никогда не было короткости.
А встреча произошла в кофейне на Арбате, летом 1914 года. Увидев Маяковского, Пастернак припомнил его по внешности как ученика Пятой гимназии, где он учился двумя классами ниже, и по кулуарам симфонических, где он попадался ему на глаза в антрактах. Попадалась ему и одна из "первинок" Маяковского в печати, которая понравилась "до чрезвычайности". "Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник "Простое как мычание", - вспоминает Пастернак.
В кофейне на Арбате автор этих стихов понравился ему не меньше. Перед ним сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаками боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.
Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, - это не главное в нем, а главное - железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.
Первое впечатление потом вылилось в проницательный набросок характера, в котором у Пастернака, по крайней мере, в одном пункте, есть перекличка с Асеевым. Там, где он увидел "железную внутреннюю выдержку", Асеев, может быть, в несколько более локальной характеристике говорил о том, что Маяковский "дисциплинировал себя в немногословии".
Природные внешние данные, по мнению Пастернака, он чудесно дополнял художественным беспорядком, который напускал на себя, грубоватой и небрежной громоздкостью души и фигуры и бунтарскими чертами богемы, в которые он с таким вкусом драпировался и играл.
Характеризуя раннюю лирику Маяковского, Пастернак говорит, что на фоне тогдашнего паясничания ее серьезность, тяжелая, грозная, жалующаяся, была необычна, что это была поэзия мастерски вылепленная, горделивая, демоническая...
И вот это особенно важно: Пастернак заметил в его и своих стихах "непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки", и, судя по всему, признав в этих элементах поэтики первенство или, точнее, преобладающую силу Маяковского, он открыто признается в том, как стал уходить от этого сходства и даже стал "подавлять в себе... героический тон..." - тоже из-за сходства с Маяковским.
И все-таки... Поэмы "Девятьсот пятый год" и "Лейтенант Шмидт", заметные произведения двадцатых годов, трудно представить вне поэтического контекста времени, в котором главное место по праву занимают стихи и поэмы Маяковского о революции. "Я считаю, что эпос внушен временем..." - писал тогда Пастернак. Нечто сходное не раз говорил и утверждал в творческой практике Маяковский.
Пастернак вопреки молве пишет, что Маяковский не любил этих поэм, что ему нравились книги "Поверх барьеров" и "Сестра моя - жизнь". Это как раз говорит о широте взглядов Маяковского на поэзию, о безусловной искренности его желания видеть поэтов "разными". Может быть, также и потому, что о революции Маяковский мог писать лучше, и он это прекрасно понимал.
Однажды у Асеева во время обострения разногласий с Пастернаком Маяковский так объяснил несходство между ними: "Ну что ж. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я - в электрическом утюге". Из этой разности складывался и "сюжет" взаимоотношений двух поэтов, и он был сложным и противоречивым. И мы еще найдем подтверждение этому. И все же факты дают некоторое основание предположить, что до конца жизни витал над Пастернаком, тревожил его, порой увлекал, порой раздражал могучий дух Маяковского, в котором с нарастающим героическим крещендо звучала музыка революции, музыка новой жизни...
Впереди у Маяковского будет много новых встреч и знакомств. Те, о которых уже рассказано, случились до Октября, они оставили тот или иной след в жизни поэта. В годы войны, несмотря на бытовые и служебные тяготы, Маяковский не прекращает творческой работы.
Запись в автобиографии. "16-й год": "Окончена "Война и мир". Немного позднее - "Человек".
Два важнейших для творческой и гражданской эволюции Маяковского произведения. Назвав поэму "Война и мир", Маяковский не имел намерения вступать в полемику с Львом Толстым. Название подсказывалось состоянием мира и человечества в тот момент жизни. Однако Маяковский не упустил возможности шутливо заметить своему другу по автошколе композитору В. Щербачеву:
- Теперь, чего доброго, Толстого будут рисовать в желтой кофте, а меня в толстовке и босиком!
Увы, "Войну и мир" не только не удалось напечатать (в горьковской "Летописи" ее не пропустила цензура), но даже и прочесть публично тоже было невозможно. Поэма увидела свет в 1917 году в издательстве "Парус".
Во время работы над поэмой Маяковский постоянно бывал у Горького, советовался с ним, приносил ему готовые куски, главы. И конечно, не без влияния Горького в ней так открыто и страстно выражен протест против империалистической бойни. Рисуя картины ужасов войны, поэт вскрывал ее бесчеловечный, антинародный характер. Его поэтика нарочито груба ("Телеграфным столбом по нервам", - сказал Горький): "Выхоленным ли языком поэта горящие жаровни лизать!"
Война в поэме Маяковского показана как всемирная человеческая трагедия. Поэма написана кровью сердца человека, который мучительно, с великой болью переживал эту трагедию и готов был идти на заклание, чтобы предотвратить новые жертвы.
Единственный человечий,
средь воя,
средь визга,
голос
подъемлю днесь.
А там
расстреливайте,
вяжите к столбу!
Поэт указал конкретных виновников мировой бойни, не щадя при этом ни "чужих", ни "своих", ни германский милитаризм, ни "союзную" Францию, ни захватнические амбиций русской буржуазии. Поэмой "Война и мир" Маяковский поставил на международный империализм клеймо вины, клеймо предательства интересов своих народов.
Но все-таки сквозь кроваво-дымные видения войны, картины смерти и ужасов в поэме пробивается мотив жизни. Маяковский верит: "Вселенная расцветет еще, радостна, нова". Он верит и призывает всех верить, что придет обывать землю свободный человек.
И недаром другая поэма названа "Человек". И хотя в этой поэме тоже звучат трагические ноты, они исторгнуты из сердца от сознания задавленности человека в буржуазном обществе. Контрастом им выступает естественная исходная мощь человека, сила разума, духа.
Это я
сердце флагом поднял.
Небывалое чудо двадцатого века!
И отхлынули паломники от гроба господня.
Опустела правоверными древняя Мекка.
Человек - выше бога, его могущество беспредельно, если он поверит в себя, в свои силы. "Есть ли, чего б не мог я!"
Поэма "Человек" как бы доформировывает образ лирического героя дооктябрьской поэзии. Он возникает перед нами как молодой человек, потрясенный социальной несправедливостью жизни и оттого страдающий, одинокий, жаждущий перемен, возвещающий в "Облаке" приход революции, называющий себя ее "предтечей". Потому и стихи максимально экспрессивны, здесь все - на пределе, лексика, эпитет, сравнение, метафора, интонация... И потому - чуть ли не каждое слово - строка. И чуть ли не каждое слово звучит интонационно подчеркнуто - то яростно и возмущенно, то скорбно, то издевательски, то пронзительно печально, то вызывающе, грубо...
И - паузы, почти в любом отрывке, стихотворении, поэме, играют такую же содержательную роль, как и интонация, недаром стихи Маяковского достигают особого эффекта в устном чтении. Его поэтика выражает различные состояния лирического героя, она подчинена им, она рождалась для того, чтобы выразить эти состояния, чтобы выразить "громаду любовь" и "громаду ненависть". Поэтика Маяковского как "целостная система речи" отвечает тому комплексу чувств, переживаний и отношению к действительности, которые нес в себе молодой Маяковский. Октябрь стал тем событием внешнего и внутреннего порядка, который ускорил переход Маяковского от "интонации боли в интонацию воли" (Л. Тимофеев).
В лирическом герое дореволюционных поэм Маяковского сходятся, объединяются, с одной стороны - романтически обобщенный "чудо"-человек, с другой - вполне конкретный, часто называющийся своим именем Маяковский. Один показан в борьбе с мировым злом, другой - в жизненных конфликтах. Объединяет их общий пафос самоутверждения человека в его равновеликости с миром. Маяковский завершил поэму "Человек", когда народ невероятно устал от войны и все громче поднимал голос против ее продолжения. Заявлял свои права человек. Это естественно отразилось в мировоззрении Маяковского, и его поэма могла восприниматься как гимн во славу человека.
Служа в армии, он не отрывался от литературной жизни. В автошколе в это время оказалось несколько людей искусства или близких к искусству. Это уже упоминавшийся выше композитор Щербачев, а также сатириконцы Радаков, Реми. Сослуживцы, по большей части люди инженерных специальностей, были снисходительны к Маяковскому как военнослужащему, они принимали его, живого и остроумного человека, как незаурядную личность, позволяя поэту отвлекаться для творческой работы, для встреч и даже выступлений. Дважды Маяковскому предоставлялся кратковременный отпуск, и дважды он ездил в Москву. Совершенно парадоксальным фактом биографии Маяковского представляется его награждение в числе 190 нижних чинов медалью "За усердие" на Станиславской ленте "за отлично ревностную службу и особые труды, вызванные обстоятельствами текущей войны". Это случилось менее чем за месяц до свержения самодержавия - в январе 1917 года.
Парадокс состоял в том, что Маяковский в это время уже выступал как яростный противник войны, но закон бюрократии не считался с этим, по закону полагалась всем чинам "со старшинством 16 декабря 1916 г." медаль "За усердие".
Маяковский пользовался своей относительной свободой, чтобы бывать в редакции "Нового сатирикона", позднее - в редакции "Летописи", подготовил и издал в горьковском издательстве "Парус" первый по-настоящему самостоятельный сборник "Простое как мычание". В "Парусе" сотрудники, за исключением Горького и Н. Сероброва, не очень его привечали, наоборот, были против привлечения этого "хулигана в желтой кофте", но Маяковский отвечал им великолепным презрением.
- Против буржуев - я хоть с чертом! Ненавижу эту масть!
Теперь уже нет сомнений - Маяковский готов к событиям 1917 года. Он созрел для них граждански и творчески.
Произошла Февральская.
"Пошел с автомобилями к Думе, - пишет в автобиографии. - Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел. Принял на несколько дней команду Автошколой. Гучковеет. Старое офицерье по- старому расхаживает в Думе. Для меня ясно - за этим неизбежно сейчас же социалисты. Большевики. Пишу в первые же дни революции Поэтохронику "Революция". Читаю лекции - "Большевики искусства".
О лекциях еще будет сказано особо. В событиях же первых дней Февральской революции, судя даже по этой краткой записи, он принимал деятельное участие. Современники, встречавшие его в эти дни, абсолютно единодушны: Маяковский переживал исключительный подъем духа., Н. Серебров, который по заданию Петросовета 27 февраля, вместе с другими товарищами, подготовил и отпечатал в типографии "Копейка" первый номер "Известий" и на рассвете с сырыми еще оттисками вышел на улицу, чуть ли не первым встретил Маяковского - в расстегнутой шинели, без шапки: "...он что-то кричал, кого-то звал, махал руками:
- Сюда! Сюда! Газеты!
Я стоял перед ним, как дерево под ураганом.
Около вокзала послышалась перестрелка. Маяковский бросился в ту сторону.
- Куда вы?
- Там же стреляют! - закричал он в упоении.
- У вас нет оружия!
- Я всю ночь бегаю туда, где стреляют.
- Зачем?
- Не знаю! Бежим!
Он выхватил у меня пачку газет и, размахивая ими, как знаменем, убежал туда, где стреляли".
В эти же дни он как-то вихрем влетел в мастерскую художника Радакова, где было еще несколько человек, в том числе искусствовед М. Бебенчиков. Перешагнув порог и не здороваясь ни с кем, возбужденно спросил:
- Слышите? Шарик-то вертится? Да еще как, в ту сторону, куда надо.
"Он был небрит, - продолжает свои воспоминания А. Н. Тихонов (Н. Серебров). - Но карие глаза его весело улыбались, а сам он буквально ликовал... Говорил Маяковский осипшим голосом человека, которому пришлось много выступать на воздухе, а в тоне его речи и порывистости движений чувствовалось, что нервы напряжены до последнего предела.
Походив беспокойно по комнате, Маяковский на минуту присел на край стола, устало вытянул длинные ноги. И, жадно вдыхая папиросный дым, не без некоторого, как мне показалось, задора, добавил: "У нас в автошколе основное ядро большевиков. Н-да. А вы думали..."
И шумно спрыгнув со стола, не прощаясь, уже в дверях весело крикнул:
- Буржуям крышка!
Это внезапное вторжение Маяковского еще раз показало, что Владимир Владимирович не только захвачен происходящими событиями, но и сам "сеет бурю". И жаждет действий. По сообщениям газеты "Речь", в ночь на 17 марта Маяковский принес в редакцию 109 рублей 70 копеек, собранные им "за прочтение стихотворения в "Привале комедиантов" в пользу семейств павших в борьбе за свободу".
В "Привале комедиантов" его встретил Шкловский. Волосы у Маяковского были острижены коротко и показались ему черными, он весь был как мальчик. Он вбежал и притащил с собою в темный подвал как будто бы целую полосу весны.
В. Десницкий, живший в то время у Горького, куда заходил Маяковский, тоже говорит, что он был очень оживлен. Улица пьянила Маяковского. Чувствовалось, что его целиком захватил пафос ожившей улицы, что атмосфера революции - это тот здоровый воздух, который нужен ему как поэту.
Нельзя, разумеется, сказать, что Маяковский сразу понял характер буржуазно-демократической революции, сущность ее "свобод". На первом этапе многие заблуждались относительно истинной сущности Временного правительства. Отсюда и взрыв эмоций, энтузиазм, даже вера: "...днесь небывалой сбывается былью социалистов великая ересь!" Более того, Маяковский даже какое-то время разделяет оборонческие настроения, владевшие значительной частью "левой" интеллигенции.
Действия же начались с автошколы. Маяковский, сатириконец Радаков и пятеро солдат арестовали начальника автошколы генерала Секретова, держиморду и взяточника. "...Решили, - говорит Радаков, - что раз министров свезли в Думу, надо, значит, и этого господина туда представить... Ну, посадили генерала в его прекрасный автомобиль. Он стал так заикаться, что ничего сказать не мог". Маяковский с удовольствием и не без гордости рассказывал об этом эпизоде Горькому.
Февральская революция внесла оживление в жизнь художественной интеллигенции. Иначе и не могло быть, потому что события между Февралем и Октябрем развивались с нарастающей быстротой, они готовили коренной переворот в мировой истории. Шло резкое размежевание сил во всех слоях общества. Большевики вели активную борьбу за массы в период двоевластия. Время диктовало необходимость четкого политического самоопределения. Этот вопрос стоял и перед интеллигенцией.
Демократическая и либерально настроенная часть интеллигенции тянулась к Горькому. 4(17) марта у него на квартире состоялось совещание художников, литераторов, деятелей театра и музыки, избравшее "Комиссию по делам искусств", которую Горький сам и возглавил. На этом совещании обсуждался также вопрос об охране памятников и произведений искусства, которые находились в государственных и частных собраниях. Во время революции некоторые из них пострадали, находились под угрозой продажи за границу. Горький от имени группы писателей, художников, артистов обратился с воззванием, в котором писал, что огромное культурное наследство теперь принадлежит всему народу, он призывал беречь это наследство.
Через несколько дней состоялось совещание в Академии художеств, куда были приглашены представители художественных учреждений, обществ и групп. Но ему предшествовало событие, о котором нельзя умолчать. В кадетской "Народной свободе" появилось следующее сообщение: "Временное правительство вполне согласилось с необходимостью принять меры к охране художественных ценностей и образовало Комиссариат по охране художественных ценностей в составе: Н. Ф. Неклюдова, Ф. И. Шаляпина, М. Горького, А. Н. Бенуа, К. С. Петрова-Водкина, М. В. Добужинского, Н. К. Рериха и А. И. Фомина. В художественных кругах возник вопрос об образовании вместо Министерства императорского двора - Министерства изящных искусств".
Общественность увидела в этом акте попытку подчинить искусство власти. Такая попытка вызвала решительный протест, особенно со стороны "левых" художников и писателей. Поэтому на совещании был избран Временный комитет уполномоченных, куда от секции литературы вошел Маяковский. Комитет был противопоставлен комиссариату.
О его направлении говорит следующий документ - обращение Союза художественных, артистических, музыкальных и поэтических обществ, издательств, журналов и газет "Свобода искусству", принятый в конце марта на его организационном собрании: "Признавая, что вопрос о нормальных общеправовых условиях художественной жизни в России может быть решен лишь Учредительным собранием всех деятелей искусств и что созыв такого собрания возможен лишь после войны, союз "Свобода искусству" решительно протестует против всяких недемократических попыток некоторых групп захватить заведование искусством в свои руки путем учреждения Министерства искусств и призывает всех сочувствующих деятелей искусств идти сегодня к двум часам на художественный митинг в Михайловский театр и голосовать за следующих лиц, отстаивающих принципы свободы художественной жизни..." Маяковский был назван в числе тех, за кого обращение призывало голосовать.
Деятели искусства, объединявшиеся на довольно расплывчатой организационной платформе, протестовали против подчинения их буржуазному правительству, министерству, в котором законодателями и распорядителями стали бы представители консервативной части интеллигенции. Маяковский особенно предостерегал от главенства в художественной жизни представителей "Мира искусств" (группа художников), отделяя от них "русское самобытное искусство, которое является выражением стремления к демократизации...".
В это время "левые" обрушились с нападками на Горького, обвиняя его в сотрудничестве с Временным правительством. Дело в том, что Горький не только вошел в состав Особого совещания по делам искусств при комиссариате над бывшим Министерством двора и уделов, но был даже его председателем. Однако скоро он отказался от этой обязанности.
В день опубликования обращения Союза, 25 марта, состоялся митинг в Михайловском театре, собравший невиданное по тем временам количество деятелей искусств - 1403 человека. На митинге среди других ораторов выступил и Маяковский, здесь была принята резолюция о создании Союза деятелей искусств, о созыве Всероссийского учредительного собора для этой цели, с протестом против учреждения министерства искусств и захвата власти отдельными группами до Учредительного собора.
Маяковский прямо-таки излучал из себя деятельную энергию. Появившись в эти дни на квартире Л. Жевержеева, где по пятницам собирались художники и артисты, он произвел на хозяина огромное впечатление.
Владимир Владимирович появился в разгар вечера, в военной форме, без погон, был весел, возбужден и сразу поднял общее настроение. Разговоры шли вокруг митинга в Михайловском театре. С приходом Маяковского разгорелись споры о том, какую позицию должны занять "левые" художники в переживаемое время. Жевержеев утверждает, что именно присутствие Маяковского помогло осознать необходимость создания тесного объединения "левых" из Союза деятелей искусств, чтобы противопоставить себя захватившим власть мирискусникам (представителям "Мира искусства").
Вскоре это объединение "левых" оформилось в "Левый блок Союза деятелей искусства", представители которого - в подавляющем большинстве - сразу же после Октября пошли за Советской властью. Среди них первым был Маяковский.
Но произошло это не так просто. Дело в том, что "левые" не получили поддержки большинства в Михайловском театре, и они решили провести свой митинг 3 апреля в Троицком театре. Один из активных левых деятелей искусствовед Н. Пунин жаловался, что Маяковский разбил левый фронт своим поведением. На митинге в Троицком театре было в основном правоэсеровское настроение, и Маяковский выступил против митинга, заявив, что "не признает никаких левых, кроме себя, Бурлюка и Ларионова, что все это футуристическая болтовня, а надо действовать" (Н. Пунин).
Из газетных сообщений видно, что Маяковский высказался против федерации и настаивал на необходимости идейной борьбы, создании особого органа и нового синдиката футуристов, во главе которых должен быть поставлен он.
Раскол все-таки пока не произошел. Вполне вероятно также, что Маяковский называл себя в качестве руководителя нового синдиката футуристов, так как старый футуризм трещал по всем швам и расхождения с ним у Маяковского действительно наметились и по творческой и по идейной линии.
В культурной жизни этого периода двадцатитрехлетний Маяковский играет все более значительную роль. С ним вынуждены считаться не только "левые" всех оттенков, иногда яростно не принимавшие поэта, но даже и "правые". Не случайно Маяковский представительствует во всех почти выборных органах, выступает на всех собраниях и митингах.
Хроникальные данные говорят о насыщенной деятельности Маяковского в первые месяцы после Февральской революции. Он выступает на многочисленных митингах и собраниях деятелей искусств, "неистовый и непримиримый" (по характеристике газеты "Русская воля"), он требует революционных выступлений. Едет в Москву, выступает на совете организаций художников Москвы и вместе с К. Коровиным избирается представителем художников Москвы в Петроградский союз деятелей искусств. Выступает на вечерах. На одном из них, организованном Каменским в театре "Эрмитаж", читает отрывки из поэмы "Война и мир".
Это был и поэтический вечер и митинг - одновременно. Выступали на нем Каменский, Бурлюк, художники Лентулов, Татлин, Малевич, Якулов... Все говорили о необходимости вынести мастерство на улицу, дать искусство массам трудящихся.
Маяковский посещает выставку финского искусства. На банкете по этому поводу он сидел рядом с Горьким.
Стремительное развитие событий сводит Маяковского с разными людьми из мира искусства, завязываются новые знакомства, прерываются старые. Из новых знакомств самое примечательное - с А. В. Луначарским, в мае - июне в редакции созданной Горьким газеты "Новая жизнь", куда Маяковский был приглашен сотрудничать. Первое впечатление Луначарского о Маяковском: "нреталантливый, молодой полувеликан, заряженный кипучей энергией, на глазах идущий в гору и влево...".
К Союзу деятелей искусств Маяковский вскоре охладевает. По-видимому, пестрота и идейно-творческая несовместимость, замешанные на бесконечном словоизвержении, стали претить ему. И даже не только потому, что в союзе имели большой вес "правые" силы, - ему изрядно надоели "левые" со своей революционной фразеологией. Он все чаще держался от них в стороне.
"Помню различные вечера, на которых бывали левые художники и где я встречалась с Маяковским, - пишет художница Н. Удальцова. - И всегда у меня было такое ощущение, что вот люди собираются, между ними идет какое-то общение, а Маяковский держится среди них как- то обособленно".
Огромное влияние на Маяковского оказали июльские события 1917 года, когда закончился этап мирного развития революции, который хотели придать ей большевики, а меньшевики и эсеры окончательно пошли на сговор с буржуазией, и Советы стали придатком буржуазного правительства. Начались массовые репрессии против большевиков, участников демонстраций, разоружение полков, участвовавших в них. Ситуация в стране резко изменилась. Вера во Временное правительство у Маяковского была окончательно подорвана.
Именно тогда, 9 августа, в газете "Новая жизнь" появилось стихотворение "К ответу!", вызвавшее резкое недовольство меньшевистского "Единства", стихотворение, в котором видна политическая позиция поэта, близкая большевикам.
Гремит и гремит войны барабан.
Зовет железо в живых втыкать.
Из каждой страны
за рабом раба
бросают на сталь штыка...
Когда же встанешь во весь свой рост
ты,
отдающий жизнь свою им?
Когда же в лицо им бросишь вопрос:
за что воюем?
Главным пунктом политических разногласий между партиями был вопрос об отношении к войне, и в этом вопросе Маяковский без колебаний стал на сторону большевиков.
В самом крупном произведении этого периода, поэтохронике "Революция" (закончена 17 апреля), Маяковский уже достаточно далеко отошел от "левых", многие из которых были заражены идеей "революционного оборончества". Не говоря уже о таких поэтах, как Бальмонт или Сологуб, связавших "весну" революции с победой над "врагом" и "знаменем интернационала", прикрывавшим империалистическую политику войны до победного конца.
Истинное интернациональное братство ("Мы все па земле солдаты одной, жизнь созидающей рати") - вот, по Маяковскому, закономерный противовес войне, и отсюда вывод, звучащий в поэтохронике отлично от призывов эсеро-меныневистских бардов:
И мы никогда,
никогда!
никому,
никому не позволим!
землю нашу ядрами рвать,
воздух наш раздирать остриями отточенных копий.
Буржуазный характер Февральской революции более не устраивал Маяковского. Он прекращает свое сотрудничество и с "Новой жизнью", из которой по постановлению ЦК РСДРП (большевиков) вышли все большевики. Этот факт говорит о близости поэта к партии Ленина.
"Россия понемногу откеренщиваетея, - пишет он в автобиографии. - Потеряли уважение. Ухожу из "Новой жизни". Задумываю "Мистерию-Буфф".
А к 1 августа Маяковский фактически заканчивает и свою военную службу. Она всегда его тяготила, какими бы "льготами" благодаря друзьям и сослуживцам поэт ни пользовался. Свидетельство о полном освобождении от военной службы он получил 6 ноября 1917 года.
Навстречу Октябрю Владимир Маяковский шел с открытой душой, он не был, как значительная часть русской интеллигенции, отягощен ошибками и заблуждениями периода двоевластия, не был заражен вредными иллюзиями сотрудничества с буржуазным правительством, поэтому, когда свершилась Октябрьская революция, он мог со всей искренностью сказать: